Cамоидентификация всегда осуществляется через отношение к Другому, через его «опознание». Один из первых шагов к уточнению этого отношения — описание себя и «иного». Ясно, что важнейшие представления народа о себе создаются и утверждаются социальной элитой, так как в эпоху модернизации она не только формулирует базовые установки и ценности сообщества, но и стремится к их распространению. Наука, начиная с эпохи Просвещения, играет в этом процессе ведущую роль.

Конструирование представлений о Другом в европейской философской и научной мысли происходило во второй половине ХХ века под влиянием культурно-антропологической парадигмы, которая определяла место и функции нормопорождающей интерпретации в исследовании иной культуры[1]. Качества, приписываемые «своим» (обычно позитивные) и «чужим» (обычно негативные), всегда противопоставляются друг другу, они призваны зафиксировать не сходство, но различия групп — как значительных (социальных, племенных, национальных), так и небольших (поколения, корпорации, землячества, школы, профессиональные сообщества и т. п.). Представления о «своих» и «других» тесно взаимосвязаны, ведь рассказ о «другом» скорее говорит о самом описателе, нежели фиксирует реальные черты описываемого объекта. Другой — это зеркало, в которое мы смотримся, чтобы лучше рассмотреть себя. «Свое» более зримо выступает на фоне «чужого», формируется во взаимодействии с ним.

Сложившаяся в эпоху Просвещения убежденность, что качества нации зависят главным образом от географических и лишь отчасти от исторических факторов, не претерпела существенных изменений на протяжении XVIII—XX веков. Совокупность этих качеств могли именовать по-разному: духом/душой народа, его «нравом», национальным характером, «психологией национальности» и т. п., однако смысл концепции оставался прежним: считалось, что каждый индивид непременно несет в себе типичные черты той общности, к которой принадлежит по рождению и крови, воспитанию и культуре. Образ народа косвенно редуцировался тем самым к обобщенному образу одного человека. Это, с одной стороны, делало иной народ более понятным, а с другой — отождествляло общие черты с индивидуальными. Предполагалось, что специфические этнические особенности можно установить посредством сравнения и на этой основе предугадывать возможные реакции, поведение этноса, диктуемые его темпераментом, характером мышления, ценностями и идеалами. Крайняя позиция (ныне учеными не принимаемая) заключалась в констатации «врожденности» нрава, то есть наследования его не через посредство социально-культурных механизмов, а генетически.

Для реконструкции образов Другого в национальных научных дискурсах периода складывания национализма европейских стран наиболее эффективным представляется имагологическое направление[2], с его специальным вниманием к проблеме возникновения и эволюционирования концепта «национальный характер»[3], этнических стереотипов в языке, картине мира[4] и культуре той нации, которая этого Другого воспринимает. Именно так мы анализируем ниже научную и научно-популярную литературу второй половины XIX века, включающую этнографические описания поляков — одного из народов многонациональной Российской империи.

Русская этнография как самостоятельная дисциплина выделяется только в 20-х годах ХХ века. Ранее она была лишь одной из отраслей географической науки; ее формальная институционализация связана с деятельностью созданного в 1845 году Императорского Русского географического общества. Этнографические (именуемые также народоведческими) исследования второй половины XIX века ставили своей целью максимально полную репрезентацию этносов империи по определенной программе-схеме, созданной Н. И. Надеждиным в 1847 году[5]; одним из ее обязательных пунктов была характеристика нрава/характера народа. Нрав понимался весьма архаически, в духе романтической концепции, — как комплекс врожденных свойств этнокультурной общности: темперамента, «умственных способностей» и «нравственных добродетелей»[6]. При этом коллективным носителем таких свойств провозглашалось только одно сословие — крестьянство. «Объективно-научное» знание активно ретранслировалось далее через учебную и народную литературу в общественное сознание эпохи. Именно научно обоснованная характерология, опиравшаяся на указанные теоретические положения, дала описание отличительных черт «своих» и «чужих» народов империи.

Представления о поляках до «Великих реформ» XIX века

Создавая фундаментальные описания этносов Российского государства, научная элита сталкивалась с серьезной проблемой культурных предубеждений, негативных стереотипов, традиционных и цивилизационных мифов; кроме того, ей приходилось осмыслять конкретный опыт сосуществования русских с другими народами — как населяющими империю, так и живущими за ее границами. На видение поляками и русскими друг друга заметно влиял исторический груз взаимной неприязни, обид, политических амбиций с обеих сторон. Это было обусловлено принципиальными различиями в конфессиональной принадлежности (католики поляки и православные русские), типе государственного устройства (шляхетская республика и самодержавная монархия), традициях политической жизни и представлениях о национальном характере (своем и других), а также менталитете (системе ценностей и нормах по-ведения).

Образ поляка в русской культуре к середине XIX века вполне сложился[7]; в нем можно выделить мощное ядро негативных оценочных суждений. Во-первых, в русском традиционном обществе поляк рассматривался главным образом через призму «чуждости» его вероисповедания[8]. Довольно рано сформировались и характерные этнонимы-прозвища, которыми поляки и русские называли друг друга, — «москали» и «ляхи». Для образованных русских людей XVII—XVIII веков Польша выступала представительницей европейской цивилизованности и в то же время — олицетворением «латинской ереси». Польское государство ассоциировалось с анархией и беспорядком, продажностью депутатов сейма, военной и экономической слабостью. Например, Н. В. Репнин приписывал польской «нации» (то есть шляхте) «нерассудность», «фанатизм», «отчаянное безумство»[9]. Присоединение к России украинских и белорусских земель в ходе разделов польского государства получило в российской политической риторике историко-идеологическое обоснование: оно трактовалось как возвращение коренных русских (некогда древнерусских) земель в лоно восточнославянского Отечества. Вместе с тем поляки оказывались одним из многочисленных племен полиэтнического и поликонфессионального государства, при этом, правда, попадая в категорию европейских и просвещенных народов империи.

Чрезвычайно важную роль в формировании образа поляка в период разделов польского государства играла беллетристика (особенно историческая, посвященная Смуте), журнальная публицистика и очерки путешествий, ставшие главным источником распространения предубеждений в литературоцентричной культуре романтизма, что, в свою очередь, определило длительное бытование этого образа.

Историческое решение о создании Царства Польского в границах Российской империи, принятое на Венском конгрессе, в русском обществе было принято неоднозначно; с другой стороны, резкая активизация польско-русских индивидуальных контактов (из-за появления в Царстве Польском российских военных и чиновников) способствовала детализации и закреплению негативных представлений о русских в польском обществе. Взаимодействие, с которым поначалу связывались надежды на примирение, можно определить как «неудавшийся опыт сближения»[10]. Политика Александра I была направлена на преодоление розни между двумя народами; одним из важнейших ее оснований была идея славянского родства, общности «братских народов». Но она лишь усугубила прежние противоречия и породила новые предубеждения. Ноябрьское восстание и русско-польская война 1830—1831 годов положили конец прежним иллюзиям правителей.

Устойчивые стереотипы, возникшие в русском сознании в XVI—XVIII веках, приписывали полякам высокомерие и надменность, причем зачастую связывали эти неприятные качества с католическим вероисповеданием и иезуитским воспитанием[11]. Этот образ, закрепившийся в эпоху романтизма, носил, безусловно, сословный характер и в сущности восходил к той критике грубого и невежественного шляхтича-сармата золотого века Речи Посполитой, с которой в XVII веке в самой Польше активно выступали проповедники и общественные деятели. Довольно рано эти представления стали переноситься на всю этнонациональную общность (польский народ), к ним добавились и схожие пороки: «гонор», «фанаберия», воинственность, также известные еще по сарматскому автопортрету[12]. Эти и другие черты поляка-шляхтича из самоописаний были восприняты западноевропейской и русской культурой XVII—XVIII веков и стали важнейшими признаками польского народа в целом[13].

В официальном российском дискурсе второй половины столетия — после Ноябрьского (1830) и особенно после Январского (1863) восстаний — концепт «поляк-католик» продолжал фигурировать в качестве устойчивого клише для объяснения польско-русского противостояния в Российской империи. В русской литературе актуализировались те черты шляхтича, которые запечатлелись в народной культуре: позитивные (храбрость и благородство) и негативные (спесь, чванство, глупость)[14]; многое в образах поляков объяснялось политическими традициями польского республиканизма с выборными королями: эти традиции ассоциировались с анархией, сословным гонором, склонностью к конфедерациям и заговорам, любовью к аффектации.

Популярным стал образ прекрасной и коварной польки, патриотки, очаровывающей (околдовывающей) русского с целью совратить его на путь предательства Родины и веры. Тогда же «припоминается» давний конфликт с поляками и победа над ними общерусского ополчения в XVII веке: получает развитие и стереотип изображения Марины Мнишек как воплощения польской шляхтянки — прекрасной, обольстительной, но властолюбивой, корыстной, коварной и опасной, особенно для русского мужчины[15]. Этот женский вариант польского типа не раз изображала русская литература (А. С. Пушкин, Н. В. Гоголь и др.) и живопись XIX века[16].

Исследователи усматривают в неприятии русскими литераторами польского Ноябрьского восстания «пусковой механизм для создания негативного стереотипа поляка»[17], (воспринятый и массовым, обывательским сознанием). Весьма проницательно писал об этом механизме А. Н. Пыпин: «враждебность, подозрение, недоверие к Польше становилось наиболее популярным <…> взглядом русского общества на польско-русские отношения»[18]. Поляку, по словам Пыпина, ставилось в вину то, что он не может забыть своего прошлого, — «но это та самая черта, которую у самих себя мы бы сочли высокой национальной добродетелью». «Он не понимает гражданской жизни иначе как с точки зрения шляхетства», но давно ли в нашей жизни прекратилась такая же форма жизни и взглядов? Что касается католической исключительности и отождествления религии с политикой, к которому склонны поляки, то и «нераздельной частью нашей народности считали православие»[19]. Ученый приводил и лестные отзывы о поляках деятелей русской общественной мысли середины столетия, отмечавших в этом народе сочетание готовности к предельным жертвам, трудам и страданиям с нежеланием понимать «никакие самые убедительные доказательства рассудка» — такие свойства признавались достойными всяческого уважения, несмотря на то что «племенные пороки» поляков столь «несогласны с русскою натурою»[20].

В условиях усилившихся антипольских настроений 1860-х годов появился целый ряд произведений, в которых поляки показаны не просто лживыми, хитрыми, жестокими врагами, но и предателями российского императора, его неблагодарными подданными. Эти клише детально исследованы польскими и российскими учеными[21]. Популярность в 1860—1880-х годах славянофильских настроений в обществе также усилила негативное отношение к полякам, но следует подчеркнуть, что «набор польских черт» оставался все тем же: чрезмерная любовь к личной свободе, отрицающая авторитеты, преданность католицизму в его мессианской форме, непостоянство, чрезмерная пылкость и т. п. В то же время подчеркивалась противоречивость польского национального характера, в котором отчетливо различались две разные сословные версии: дворянская и крестьянская. В характеристике польских крестьян акцентируются общеславянские архаические добродетели членов земледельческого общества: они терпеливы, гостеприимны и добросердечны[22].

Воздействие польского автостереотипа

Вместе с тем довольно авторитетной в середине XIX столетия была и собственно историографическая традиция — сочинения польских, западноевропейских и российских историков, правоведов и славистов, которые занимались реконструкцией типичных свойств поляков и пытались выявить связь между чертами национального нрава и исторической судьбой народа. Речь шла прежде всего о причинах разделов Речи Посполитой и особой миссии польского народа в христианской Европе, а также различии поляков и русских как двух славянских племен, исторические судьбы которых были сопоставимы. В этом контексте особенную значимость приобрели «Лекции по славянской литературе» Адама Мицкевича, способствовавшие новому этапу осмысления «польскости». Опираясь на сложившуюся под влиянием трудов Гердера трактовку польского характера писателями и общественными деятелями Речи Посполитой конца XVIII — XIX веков, Мицкевич описал отличительные особенности польского народа. «Неупорядоченность и податливость» славян, утверждал поэт, является «плодом развития в них интуиции и духа» — в отличие от европейских народов, для которых главным стало «разумное начало, оформляющее себя в жестких и неизменных системах». Дух объявлялся Мицкевичем «насквозь славянским понятием»: этим «божественным инстинктом наделены славяне в большей степени», нежели другие народы. Он формируется в сражениях, в изгнании, в неволе, поэтому славяне менее других склонны к практицизму, лишены интереса к общественной и политической жизни. Поэт отмечал еще два важных свойства славян, которые относятся к психической сфере и прямо объясняются их неустойчивым природным нравом: пассивность и экзальтированность[23].

Одним из типично славянских свойств, высоко ценимых поэтом в его соотечественниках, была «веселость» (в значении витальности, смекалки и способности не падать духом), которой, как он полагал, были наделены поляки сарматской эпохи. «Веселость» сарматов он понимал как одну из добродетелей (virtus) человека мужественного и достойного уважения: такой человек шутит в опасности, наслаждается жизнью накануне гибели. Поэт привносил в нее «оттенок значения английского слова humour», указывающего на склонность, рожденную «климатом и породой»[24]. Таким образом, Мицкевич использовал противопоставление социально-психологических параметров германского и славянского начал (стихий), предложенных просвещенческой доктриной (прежде всего Гердером) для детализации обобщенного образа идеального героя-патриота, воплощающего национальный дух, — иначе говоря, ту версию этого образа, которую создал романтизм. Действенность этой идеи — как и аналогичных национально-мифологических конструкций в целом — при определенных условиях позволяла подобным образам легко вписываться в иные исторические и этнические обстоятельства. Именно мицкевичский портрет поляка был воспринят французской и российской историографией второй половины XIX века.

К середине столетия в польской, западноевропейской и российской научной литературе складывается конкретный набор стереотипных представлений о поляке-шляхтиче, которые могут выступать как совместно, так и по отдельности. Этот набор включает свойства темперамента (страстность, пылкость, веселость, любовь к удовольствиям, восторженность, воодушевленность), психический склад (порывистость, непостоянство) и, определяемые первыми двумя, моральные качества (уступчивость, легкомыслие, безответственность, склонность к анархии)[25].

Еще одним важным источником сведений о поляках были исследования общественного и материального быта, права, характера и духовной культуры славянских народов. Их авторы прибегали к подробным реконструкциям и детальным сопоставлениям различных качеств древних и современных славян исходя из постулата о том, что изначальные отличительные особенности племен мало изменчивы и, напротив, обретают устойчивые формы выражения в настоящем, определяя современное состояние «быта и нравов» славянских народов. Это позволяло включать в характеристику поляков «архаические» черты нрава, которые, как полагали, сформировались у славянских народов в те времена, когда их племенная общность еще не претерпела влияний извне и не была разорвана границами государственных образований[26]. Среди таких общеславянских качеств упоминались гостеприимство и радушие («в чем едва ли какой народ сравнится с поляками»[27]), мужество, смелость и жертвенность натуры, иногда — пылкая любовь к родине и стремление к независимости[28]. Важнейшей приметой подобных российских исследований стало явное преобладание интереса к так называемой духовной жизни, отчего концепт «нрав»/характер оказался центральным и в фольклористических, и в филологических, и в лингвистических, и в этнографических штудиях.

Репрезентации поляков и Польши в российской этнографии второй половины XIX века

Анализ научных этнографических сочинений и учебной литературы этого периода показывает, что содержащиеся в них характеристики поляков опирались на всю совокупность изложенных выше представлений, накопившихся и бытовавших в русской культуре к 1860-м годам[29], однако иерархия соответствующих примет, их оценка, интерпретация и заключения существенно, если не кардинально, отличались от предшествующей традиции. На первый план в российских народоведческих очерках выдвигаются определения эмоциональной природы народа, его темперамента. Именно в этой области отчетливо проявляются тенденции восприятия и способы описания этнических Других, живущих в империи. Главным свойством поляков (в разных вариациях) выступает «веселость». При этом есть все основания утверждать, что перед нами — все тот же польский автостереотип, переосмысленный и «перекодированный» для новой системы представлений о европейских народах, сложившейся в рамках идеальной концепции нации эпохи романтизма[30]. На новом этапе он активно включается в парадигму позитивистского антропологического (этнографического) знания.

Темперамент оказывается общим внесословным и национально-типическим признаком польского народа: он приписывается всем основным сословиям и «отраслям», то есть региональным этническим группам. Особенно авторитетна в это время монография Н. И. Костомарова[31], в которой описываются «первобытные свойства» польского народа, определившие его «исторический характер». Прямое или скрытое цитирование мнения историка об особенностях польского нрава вошло почти во все последующие этнографические описания. Конечно, их составители обращались и к другим историческим сочинениям о Польше, в том числе и собственно польским, но наиболее востребованной в народоведческой литературе оказалась именно работа Н. И. Костомарова. Основная идея историка состояла в том, что «польский народ, как и все славянское племя (выделено мной. — М. Л.), <…> представляет избыток и господство сердечности над умом. Народные пороки и добродетели объясняются этим свойством»[32]. Именно эта врожденная особенность польского темперамента определяет реакции и действия, вкусы, предпочтения и политические пристрастия поляка, который «легко воспламеняется, когда затрагивают его сердце, и легко охлаждается, когда сердце от утомления начинает биться тише, легко доверяется тому, кто льстит желанию его сердца, и в обоих случаях легко попадается в самообольщение и обман; голос холодного здравого рассудка, хотя бы и самый дружеский, ему противен; увлекаясь чувством, он считает возможным невозможное для его сил, затевает великое дело и не кончает его, делается несостоятельным, когда для дела оказывается недостаточно сердечных порывов, а нужно холодное обсуждение и устойчивый труд…»[33]

Важно отметить, что тезисы Костомарова не были оригинальными, в их основе лежала все та же гердеровская идея о противоположности рассудочной германской и чувственной (или духовной) славянской стихий. Целью ученого, как известно, было установление причин разделов Речи Посполитой и исторической вины ее господствующего сословия. В дальнейшем же этнографы, ссылаясь на Костомарова, часто относили его выводы не только к нравам шляхты конца XVIII века, но и ко всему польскому этносу. Когда речь шла о современном польском народе/этносе, в государствах — участниках разделов Речи Посполитой на них проецировались закрепившиеся ранее представления о заносчивых и легкомысленных шляхтичах. Этому способствовало сформулированное историками положение, согласно которому основные черты национального характера остаются неизменными, если только народ не подвергается ассимиляции другими этносами.

Неудивительно, что при этом главным, определяющим свойством, повлиявшим на все другие этнические особенности поляков, признавался именно темперамент, воспринимавшийся, напомним, как элемент физиологии этноса, который невозможно изменить или «корректировать». А стержнем польского темперамента объявлялась власть чувств и страстей над рассудком, волей (индивидуальной и сословной) и здравым смыслом. Более того, сами эти чувства считались чрезмерно сильными, а сам поляк — неспособным их контролировать. Эта власть «сердца над умом» воплощалась в «постоянном непостоянстве» — и в дружбе, и в добрых делах, и в мести — поскольку «апатия овладевает поляком» сразу после того как слабеет «влечение сердца». Отсутствие самоконтроля над всеми другими проявлениями темперамента — такими как «доброта до беспредельности», «способность на самопожертвования» — иногда приводит к внешне не мотивированной агрессии. Перепады настроения, как и неумение владеть собой, трактовались российскими авторами как очевидные приметы нецивилизованности, «неприличного» поведения.

Этой непоследовательностью, в которой нет «вины» поляка, так как вызвана она природным складом психики, объяснялись «многочисленные рокоши[34] и конфедерации[35]», оканчивавшиеся в итоге примирением с королевской властью. В этом же виделись причины внутренних гражданских войн и политических распрей XVII века. Отсюда упрек полякам в их легкомыслии, проявляющемся не только в индивидуальном, но и в политическом (борьба за независимость), и в историческом (потеря государственности) плане[36].

Авторы этнографических очерков подчеркивали, что «безрассудная сердечность» поляков, хотя в ней и не нужно видеть следствие «врожденной тупости или недостатка способностей», все же породила потребность «в веселом обществе», которая изредка увлекала этот народ «к порокам, несправедливостям, низостям и преступлениям». Наиболее опасные из них выразились в отношении шляхты к крестьянству и другим сословиям: «крайнее угнетение подданных, захват чужой собственности». Той же «сердечностью» объясняется неуемное влечение поляков к свободе — деликатная, но весьма прозрачная формулировка (ясно, что речь идет о польских восстаниях)[37]. Свободолюбие — типично шляхетское качество, — как известно, считалось одной из главных черт поляков начиная с сарматских времен; эта черта приписывалась им и в XIX веке.

Выводя особенности социального поведения поляков из их темперамента, авторы получали удобную возможность трактовать польско-русские межнациональные и политические противоречия после 1815 года. «По натуре поляк чрезвычайно добрый человек, но далеко не всегда может довести до конца хорошее дело <…> Неровность характера, отсутствие уравновешенности <…> сильная впечатлительность и страстная любовь к родине»[38], — пишет Е. Н. Водовозова, пересказывая сочинение Костомарова. Здесь можно усмотреть своеобразное оправдание «невинных» участников польских восстаний из простонародья, то есть крестьян и мещан, оказавшихся в силу своей эмоциональной неустойчивости и доверчивости жертвами «чужой» — шляхетской или иноземной — пропаганды.

Этнографические очерки кроме уже упомянутых пассажей о «веселости» польского народа содержат и другие комплиментарные оценки: довольно часто отмечаются «живой, блестящий ум, способности к наукам и искусствам»[39], смышленость поляков. Этим качеством они обязаны природе и самостоятельному характеру. Благодаря своим дарованиям поляки вошли в число «культурных», то есть цивилизованных народов: «Народ богато одарен от природы, талантлив. В силу природной даровитости <...> прямо наперекор всевозможным неблагоприятным обстоятельствам, самостоятельно, своим умом, добился сравнительно культурных условий существования во всех отношениях. Это — весьма характерная черта польского народа, и притом — черта весьма даже замечательная»[40]. «Даровитость» польского народа отмечает и критически настроенная Е. Н. Водовозова[41]. «Поляки — народ храбрый, умный, легко воспламеняющийся, великодушный, красивый»[42] — такое общее описание содержится в учебном пособии Константина Кюна, в целом резко негативно оценивающего «бунтарскую» деятельность польских патриотов.

Сословные и гендерные вариации национального типа

Чрезвычайно сложным оказался вопрос о соотношении двух глубоко различных сословных типов, представленных в Польше. Географ Леонид Весин уже в конце XIX столетия писал, что польская общность «в пределах Привислинского края... слагается из двух разно обособленных групп — дворянства и крестьянства. Нигде между ними не лежало такой глубокой пропасти, как в Польше»[43]. «Польское дворянство крайне резко отличается от народных масс»[44] — говорится в предназначенном для иностранных читателей альбоме «Народы России». Несмотря на то что польский характер обсуждался очень часто, в большинстве случаев речь шла не о крестьянах. О крестьянском типе и его особенностях информации было значительно меньше.

Стремление русских авторов определить своеобразие польской этничности вступало в противоречие с очевидным несходством «шляхетского» (доминировавшего прежде) и «крестьянского» (современного и «истинно национального») типажей, которое нельзя было игнорировать. Создать единый обобщенный образ поляка, который позволил бы затушевать некоторые польско-российские противоречия и объяснить истоки негативных этнокультурных клише, не удалось: слишком сильными оказались сословные различия, во-первых, и племенное разнообразие — во-вторых. Характеристика поляка-шляхтича не могла быть полностью отнесена к крестьянству (забитому и бедному, как полагали русские описатели), а региональные этнические типы (мазуры, малополяне, великополяне, обитатели восточных кресов), и особенно быт и нравы польских крестьян в трех государствах, разделивших Речь Посполитую, демонстрировали столь очевидную дифференциацию, что реконструировать или «слепить» на этой основе единый национальный тип было довольно трудно — вопреки тому, что тогдашняя научная характерология требовала репрезентации народа в общем «идеальном образе», сохраняющем свои неизменные патриархальные черты, присущие всему «народу».

По этой же причине оказываются противоречивыми описания польских женщин. В европейской и русской культуре предшествующего периода, как и в польских научных и исторических самоописаниях, доминировал образ польки-дворянки, гармонично «встроенный» в романтический идеал. Польская крестьянка долгое время оставалась вне внимания и польской, и русской литературы, так что даже обыденные представления, бесспорно оказывавшие влияние на восприятие этнического Другого, никак не могли сформировать необходимой почвы для возникновения нового сословного типа. Напротив, сложившаяся традиция изображения польки в поэзии и беллетристике русского романтизма предоставляла готовые клише, сложившиеся в сознании образованной элиты «естественным путем». Словосочетание «прекрасная и коварная», а также некорректную с точки зрения норм современного языка лексему «полячка» (вместо «полька») можно считать устойчивыми языковыми формулами, которыми мы обязаны романтической литературе.

Во второй половине XIX века в европейских научных описаниях женщин разных рас и народов[45] продолжала воспеваться красота полек — но только знатного дворянского происхождения. Аманд фон Швейгер-Лерхенфельд утверждал: «В них действительно есть нечто ослепительное, в особенности в их спокойных, почти классических чертах лица. Польская дама может служить образцом выдающейся расовой красоты»[46]. Элизе Реклю писал, что «если первобытный тип сохраняется лучше всего у женщин, как это утверждают антропологи, то польки, развитые и образованные, ясно показывают своими качествами высокое достоинство расы, к которой они принадлежат»[47].

В русских описаниях обращает на себя внимание частое упоминание «веселости» полек, воспроизводящее общий этнографический стереотип: «Польские женщины известны с древних времен своею миловидностью, нередко замечательной красотою. Они отличаются многими высокими качествами: остроумны, любезны, всегда веселы, находчивы, решительны, умеют ободрить мужей, они хорошие жены и матери, пользуются большим уважением, почетом и обыкновенно заправляют всеми делами в доме»[48]. Источником этих достоинств, приписывавшихся, разумеется, исключительно дворянкам, признавались традиции рыцарской культуры, и прежде всего темперамент. В эти рамки вписывались и характеристики женской сексуальности. В доминирующем маскулинном дискурсе она может оцениваться — в зависимости от взглядов автора — негативно или позитивно. К. А. Скальковский утверждал, что «польки менее всего сентиментальны; они, напротив, экзальтированны, строптивы и лукавы. Они холодны <…> недостаток полек — жеманство и аффектация»[49]. Приписываемая этому народу в целом расположенность к показным формам эмоциональности оборачивается в данном случае обвинением полек в цинизме и даже в моральной ущербности: «склонности полек к кокетству и желание их блистать и играть роль <…> делают то, что эти гордые и неприступные с виду пани только и мечтают, как бы попасть “на утшимание”»[50].

Стоит упомянуть и о восходящем еще к XVII веку сопоставлении поляков с французами (их издавна именовали «французами» Восточной Европы, или «северными французами»[51]). В российских описаниях польского характера также активно использовалось это сравнение, что дало основание некоторым авторам-полонофобам 1860—1880-х годов объяснять антироссийские «бунты» поляков «французской» живостью их нрава, горячего и одновременно легкомысленного[52]. Применительно к польским женщинам это сходство отмечает В. О. Михневич: «интеллигентная полька <…> ближе всего напоминает парижанку… В ней та же французская живость, та же кокетливая грация и то же женственное изящество»[53].

Другая, в этнографическом отношении основная, крестьянская версия женского польского типа оставалась практически не охарактеризованной. В ее изображениях превалируют внешние приметы этничности — костюм, украшения, отдельные материальные атрибуты. Доминирования романтически ориентированного образа прекрасной и опасной польки не удается избежать ни в художественной, ни в научно-этнографической литературе эпохи, ни в изобразительном искусстве.

Наука, фольклор и литеатура

В народной славянской культуре (не только русской) поляки были представлены существенно иным образом. В ней превалировал акцент на «чуждости» их вероисповедания, который определял противопоставление «своего» «чужому» в традиционной культуре европейских народов. Напротив, в этнографических текстах конфессиональная принадлежность лишь фиксировалась как отличная от православной, но не сопровождалась какими-либо оценками, позитивными или негативными. Эта безоценочность народоописательного дискурса особенно показательна, так как в учебниках истории того же периода поляки изображались в первую очередь как католики, враждебные православным русским, и лишь затем — как «паны-магнаты», единая сословная сила (король, паны и ксендзы), стремящаяся «окатоличить» «коренных» русских в Западном крае[54]; сам этноним в политике властей мог стать даже «предметом юридической дефиниции»[55]. В рассмотренных нами народоведческих источниках трактовка вероисповедной принадлежности поляков проходит определенную эволюцию: от основного критерия этнической принадлежности в середине столетия до одной из форм проявления этнокультурного своеобразия в конце века. В это же время место вероисповедания — как признака этнической идентичности — вновь, как в XVIII веке, пытается занять язык, оцениваемый уже не как этнический (связанный с народностью) признак, а как определяющий фактор политической (национальной) идентификации.

В научной и популярной этнографической литературе, таким образом, очевидна тенденция к снижению оценочности, уходу от резких суждений: так понимается задача «объективно-научной» этнической репрезентации. В ней делается акцент на позитивных чертах и отсутствует подчеркивание тех свойств польского темперамента, которые так или иначе соотносятся с негативным стереотипом. Его заменяет маркирование социальных особенностей национального типа, стремление объяснять этнокультурное своеобразие качествами, обусловленными природой или историей Польши. Следует заметить, что идея славянского единства («братства»), как и чрезвычайно популярный в связи с риторикой Славянского съезда 1867 года мотив «предательства», «отступничества» поляков от общеславянского дела[56], которое возглавляет Россия, в научно-этнографическом дискурсе не получила отражения.

В сложившемся образе поляка доминировали отличительные черты шляхты — причем «атрибутированные поляку негативные качества сохраняли косвенную связь <…> с традиционной положительной маркировкой его как представителя высшего сословия»[57]. Уход от односторонних оценок требовал разрыва с этой традицией описания. Но характеристику свойств народного польского характера, общих для всех сословий и «отраслей», можно было заимствовать только из польской и европейской этнографической литературы, где в качестве таковых описывались врожденные свойства: физический склад и темперамент, прежде всего — та эмоциональность («веселость»), о которой мы уже говорили. В этом контексте образ поляка-крестьянина не противоречил привычным представлениям о горячем, пылком поляке-шляхтиче. Разница заключалась лишь в том, что эта «веселость» наделялась теперь иными, позитивными, коннотациями. Несмотря на искусственность выбора «веселости» в качестве основного национального свойства, этот выбор опирался на польскую и европейскую традицию описания поляков, то есть сам по себе был культурно органичным.

Впрочем, полностью преодолеть сложившиеся к середине XIX века расхожие представления о поляках — как позитивного, так и негативного свойства — было невозможно. Нередко в это время неизбежное соединение, «сплавление» обыденных и научных представлений выдается за объективную характеристику. Используя известные польские автостереотипы, авторы в своих комментариях, интерпретациях и попытках научного обоснования сопровождают их новыми оценками, в которых выражаются этнокультурные предпочтения и предубеждения пишущего, его просветительские установки. Негативные черты поляков при этом объясняются максимальным сохранением архаических общеславянских свойств, утраченных родственным народом в связи с метизацией или иноземным угнетением, и оправдываются невозможностью преодоления племенного темперамента. Налицо осознаваемая попытка «переописать» известные клише в категориях так называемой объективной этничности.

Очевидно, что позитивный образ поляка, возникавший на страницах научно-популярной народоведческой литературы, шел вразрез с литературным и публицистическим образом «поляка-врага» 1860—1880-х годов, всплеском русской полонофобии между двумя польскими восстаниями и активизацией антипольского мифотворчества в контексте «проектов нациестроительства» в Российской империи, которые не могли обойти стороной «польский вопрос». Можно даже усмотреть в сочинениях этнографов прозрачное намерение деконструировать описание поляка как «врага»[58]. Это, разумеется, не означает, что речь в данном случае шла о сформулированном политическом заказе или целенаправленной трансляции либеральных взглядов ученых и составителей научно-популярных очерков. Скорее перед нами попытка найти форму соединения существующих «субъективных» (т. е. ненаучных) свойств этноса с более «объективными», научными. Такое приукрашенное и примирительное описание должно было создать новый имидж поляков, включая и идеологические проекции этого имиджа. Впрочем, подобная тенденция к опровержению сложившихся негативных этнических стереотипов характерна для этнографии как таковой: аналогичные процедуры и схемы используются в репрезентациях, например, финнов, украинцев[59] и др.

Этнографическая литература, сочетавшая научную мысль и некоторые традиции массовой культуры, тиражировала принятые в среде специалистов знания о народах и в то же время формировала «политически корректный» образ «другого» империи — пусть не «своего», но во всяком случае не враждебного «чужого». «Понимание» через объяснение стало важнейшим элементом научного, образовательного и в широком смысле культурного дискурса эпохи.



[1]        Саид Э. В. Ориентализм. Западные концепции Востока. СПб., 2006; Harle V. The Enemy with a Thousand Faces: The Tradition of the Other in the Western Political Thought and History. Westport, 2000; Tolz V. Russian Identity and the «Other» // V. Tolz. Russia: Inventing the Nation. Oxford — NY, 2001. Part 2; Нойманн И. Использование «Другого». Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М., 2004; и др.

[2]  Leerssen J. Imagology: history and method // Imagology. The cultural construction and literary representation of national characters. A critical survey edited by M. Beller and J. Leerssen. (Studia Imagologica. Vol. 13.) Amsterdam, NY, 2007. P. 17—32; Fülemile A. Dress and Image: Visualizing Ethnicity in European Popular Graphics — Some Remarks on the Antecedents of Ethnic Caricature // Images of the Other in Ethnic Caricatures of Central and Eastern Europe. Ed. by D. Dęmski and K. Baraniecka-Olszewska. Warsaw, 2010. Р. 30—41. На русском языке: Мыльников А. С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представления об этнической номинации и этничности XVI — начала XVIII века. СПб., 1999; Хорев В. А. Вступление // В. А. Хорев. Польша и поляки глазами русских литераторов. М., 2005. С. 6—15; Земсков В. Б. Образ России «на переломе» времен (Теоретический аспект рецепции и репрезентации «другой» культуры) // Новые российские гуманитарные исследования. 2006. № 1.

[3]  Inkeles A., Levenson D. J. National Character. The study of modal personality and sociocultural systems // The Handbook of social psychology. Massachusetts; London; Ontario, 1969. Vol. IV; Leerssen J. The poetics and anthropology of national character. 1500—2000 // Imagology. P. 63—75; Национальный/социальный характер. Археология идей и современное наследство. Диалог со временем. Альманах. М., ИВИ РАН, 2010.

[4]  Ван Дейк Т. А. Когнитивные и речевые стратегии выражения этнических предубеждений // Т. А. Ван Дейк. Язык. Познание. Коммуникация. М., 1989. С. 268—304; Бартминьский Е. Стереотип как предмет лингвистики // Е. Бартминьский. Языковой образ мира: Очерки по этнолингвистике. М., 2005. С. 133—157; Березович Е. Л. Этнические стереотипы и проблема лингвокультурных связей // Ethnolingwistyka. № 20. Problemy języka i kultury. Lublin, 2008. S. 63—76; Вежбицкая А. Понимание культур через посредство ключевых слов. М., 2001.

[5]  Надеждин Н. И. Об этнографическом изучении народности русской // Записки Русского географического общества. 1847. Кн. 2. С. 61—115.

[6]  Лескинен М. В. Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в.: «Другой» сквозь призму идентичности. М., 2010. Гл. 4.

[7]  Kępiński A. «Lach» i «Moskal». Z dziejów stereotypu. Warszawa, Kraków, 1990. S. 144—151; Orłowski J. Z dziejów antipolskich obsesji w literaturze rosyjskiej od wieku XVIII do roku 1917. Warszawa, 1992; Duszenko K. Polak i Polka w oczach Rosjan // Narody i stereotypy. Kraków, 1995. S. 158—164; Głębocki H. Fatalna sprawa. Kwestia polska w rosyjskiej myśli politycznej (1856—1866). Kraków, 2000; Хорев В. А. Стереотип Польши и поляков в русской литературе накануне и после национально-освободительного восстания 1830 г. // В. А. Хорев. Польша и поляки. С. 35—59 (там же — обширная библиография вопроса); Филатова Н. М. Русское общество о Польше и поляках накануне и во время восстания 1830—1831 гг. // Polacy a Rosjanie: Поляки и русские. Warszawa, 2000. S. 107—117; Фалькович С. Восприятие русскими польского национального характера и создание национального стереотипа поляка // Поляки и русские в глазах друг друга. М., 2000. С. 45—71; Dusza polska i rosyjska. Spójrzenie współczesne / Pod red. A. de Lazari. Łódż, 2003; Polacy i Rosjanie. Przezwyciężanie uprzedzeń. Pod red. A de Lazari, T. Rongińskiej. Łódż, 2006; Katalog wzajemnych uprzedzeń Polaków i Rosjan / Red. A de Lazari. Warszawa, 2006; Аржакова Л. М. Российская историческая полонистика и польский вопрос в XIX веке. СПб., 2010; Филатова Н. М. Русское общество и Королевство Польское в 1815—1830 гг. // Польша и Россия в первой трети XIX века. М., 2010. С. 469—518; Долбилов М. Д. Поляк в имперском политическом лексиконе // Понятия о России. К исторической семантике имперского периода. В 2-х тт. М., НЛО, 2012. Т. 2. С. 292—339 и др.

[8]  Белова О. В. Этнокультурные стереотипы в славянской народной традиции. М., 2005; Левкиевская Е. Е. Конфессиональный образ поляка в русской народной и письменной традиции // Поляки и русские в глазах друг друга. М., 2000. С. 231—238; Мочалова В. В. Польская тема в русских памятниках XVI в. // Поляки и русские в глазах друг друга. М., 2000. С. 37; Флоря Б. Н. Образ «ляха» в массовом сознании белорусского и украинского общества первой половины XVII в. // Славяне и их соседи. Межславянские взаимоотношения и связи. Средние века — раннее Новое время. М., 1999. С. 169—171; Kępiński A. Op. cit. S. 144—151; Piczugin D. Zakładnicy historii — u żródeł negatywnego stereotypu Polski i Polaków w literaturze rosyjskiej // Katalog wzajemnych uprzedzeń. S. 339—410.

[9]  Депеши Н. В. Репнина — Н. И. Панину 1767 г. // Б. В. Носов. Установление российского господства в Речи Посполитой 1756—1768 гг. М., 2004. С. 673, 675, 676, 678 и др.

[10] Филатова Н. М. Русское общество и Королевство Польское в 1815—1830 гг. // Польша и Россия в первой трети XIX века. Из истории автономного Королевства Польского. С. 494.

[11] Piczugin D. Op. cit. S. 359—369.

[12] Tazbir J. W cudzym i własnym zwierciadle // J. Tazbir. Mity i stereotipy w dziejach Polski. Warszawa, 1991; Szarota T. Stereotyp Polski i Polaka w kulturach obcych. Katowice, 1979.

[13] Флоря Б. Н. К изучению образа поляка в памятниках Смутного времени // Россия — Польша. Образы и стереотипы в литературе и культуре. М., 2002. С. 27—33; Piczugin D. Op. cit. S. 396—402; Софронова Л. А. Образ поляка на русской и украинской сценах XVIII в. // Поляки и русские в глазах друг друга. М., 2000. С. 239—251; Хорев В. А. Русский европеизм и становление польского этнического стереотипа в русской литературе // В. А. Хорев. Польша и поляки. С. 16—34.

[14] Хорев В. А. Стереотип Польши и поляков.

[15] Duszenko K. Op. cit.; Левкиевская Е. Е. Стереотип русско-польской любви в русской литературе XIX—XX вв. // Россия — Польша. Образы и стереотипы в литературе и культуре. М., 2002. С. 192—200; Мочалова В. В. Образ Марины Мнишек в историографии и литературе // Studia polonica. К 70-летию В. А. Хорева. М., 2002. С. 372—397.

[16] Лескинен М. В. «Прекрасная полька» в русском воплощении: эволюция этногендерных стереотипов в образах и нарративах второй половины XIX в. // Россия — Польша: два аспекта европейской культуры. Царское село, 2012. С. 334—346.

[17] Хорев В. А. Стереотип Польши и поляков. С. 59.

[18] Пыпин А. Н. Польский вопрос в русской литературе // А. Н. Пыпин. Статьи из «Вестника Европы». В 10-ти тт. Статьи за 1880—1882 гг. СПб., 1882. Ч. I. C. 707.

[19] Там же. С. 714.

[20] Там же. С. 725.

[21] Подр. библиографию см. в: Лескинен М. В. Поляки и финны. Гл. 6-1.

[22] Новейшее историческое, политическое, статистическое и географическое описание Царства Польского, издано И. Васильевым. М., 1831. С. 35.

[23] Мицкевич А. Из курса славянских литератур, читанные в Collège de France // А. Мицкевич. Соч. В 5 тт. / Под. ред. Н. А. Полевого. СПб., 1882—1883. Т. 3. С. 147—396.

[24] Siwicka D. Czy Mickiewicz umierał wesoły // Śmierć Mickiewicza. Teksty i rozmowy w Roku Mickiewiczowskim 2005. Warszawa, 2008. S. 194—199.

[25] Serejski M. Przyczynek do dziejów charakterologii narodowej w polskiej historiografii // M. Serejski. Europa a rozbiory Polski. Warszawa, 1970. S. 449—450; Wierzbicki A. National Characterology in Polish historical and political thought (late XVIII — early XX-th century) // The national idea as a research problem. Warszawa, 2002. P. 75—88; Wierzbicki A. Spory o polską duszę z zagadnień charakterologii narodowej w historiografii polskiej XIX i XX wieku. Warszawa, 2010. R. 2.

[26] Собестианский И. М. Учения о национальных особенностях характера и юридического быта древних славян. Историко-критическое исследование. Харьков, 1892; Речь, произнесенная профессором И. А. Сикорским в торжественном заседании Славянского благотворительного общества 14 мая 1895 года. Киев, 1895.

[27] Очерк II. Польша до раздела // Живописная Россия. Отечество наше в его земельном, историческом, племенном, экономическом и бытовом значении / под ред. П. П. Семенова. В 12-ти тт. (19 кн.). СПб. — М., 1881—1901. Т. IV. Ч. 1. Царство Польское. СПб. — М., 1896. С. 81.

[28] Народы России. Живописный альбом. В 2-х вып. СПб., 1877—1888. Вып. I. СПб., 1877. С. 58.

[29] Лескинен М. В. Поляки и финны. Гл. 6-1.

[30] Лескинен М. В. От «натуры» к «гению»: традиции нравоописаний европейских
народов XVI—XVIII вв. // Текст славянской культуры. М., 2011. С. 431—448; Лескинен М. В. Стереотип «веселого поляка» в описаниях польского национального характера эпохи Просвещения и Романтизма // Вестник Нижегородского университета им. Лобачевского. 2011. № 2 (1). С. 216—223.

[31] Костомаров Н. И. Последние годы Речи Посполитой. Т. I // Исторические монографии и исследования Н. Костомарова. В 20-ти тт. СПб., 1863—1889. Т. 17. СПб., 1886. О национальном характере поляков — с. 20—27.

[32] Там же. С. 22—24.

[33] Там же. Многостраничная цитата из книги Н. И. Костомарова почти полностью приведена в: Очерк II. Польша до раздела. С. 80—82.

[34] Рокош (польск. rokosz), бунт, мятеж, — официальное выступление шляхты против короля.

[35] Конфедерация (польск. konfederacja) — союз вооруженной шляхты (в том числе и против короля) с целью защиты сословных интересов.

[36] Очерк II. Польша до раздела. С. 80—82.; Водовозова Е. Н. Поляки // Е. Н. Водовозова. Как люди на белом свете живут. Чехи — поляки — русины. СПб., 1905. С. 79—136.

[37] Очерк II. Польша до раздела. С. 82—83.

[38] Там же; пересказ Костомарова содержится и в: Пуцыкович Ф. Ф. Поляки. СПб., 1899. С. 10—13; Слободзинский С. Поляки // Народы Земли. Географические очерки жизни человека на Земле / под ред. А. Острогорского. В 3-х кн., 4-х тт. Кн. 3. Т. 3. Россия. СПб., 1911. С. 74—75.

[39] Поляки // Народы России. Живописный альбом. С. 58—60.

[40] Очерк VII. Быт польского народа // Живописная Россия. Т. IV. Ч. 1. С. 297—298.

[41] Водовозова Е. Поляки. С. 118.

[42] Кюн К. Народы России. СПб., 1888. С. 54.

[43] Привислинский край // Природа страны, население и его промыслы. Сборник для народного чтения. В 10-ти тт. / Сост. Я. И. Руднев. СПб., 1899—1909; Т. VI. СПб., 1899. С. 27.

[44] Паули Г. Т. Народы России. Поляки. Санкт-Петербург, 1862. М., 2007.

[45] Плосс Г. Женщина в естествоведении и народоведении. В 3-х тт. Сыктывкар — Киров, 1995. С. 102—104; Штрац К. Расовая женская красота. М., 2003; Швейгер-Лерхенфельд А. фон. Женщина. Ее жизнь, нравы и общественное положение у всех народов земного шара.
Пер. с нем. М. И. Мерцаловой. М., 1998; Реклю Э. Земля и люди. Всеобщая география. В 19-ти тт. и 10 кн. СПб., 1898—1900.

[46] Цит. по: Плосс Г. Указ. соч. Т. 1. С. 103—104.

[47] Реклю Э. Европейская Россия // Э. Реклю. Земля и люди. Всеобщая география. В 19-ти тт. СПб., 1877—1896. Ч. 3. Т. V. СПб., 1898. Стлб. 710.

[48] Пуцыкович Ф. Ф. Поляки. С. 11.

[49] Скальковский К. А. О женщинах: мысли старые и новые. СПб., 1886. С. 84, 86.

[50] Там же. С. 87. На утшимание (польск.) — на содержание.

[51] Пржецлавский О. А. Калейдоскоп воспоминаний // Поляки в Петербурге в первой половине XIX века / Сост., предисл., подготовка текста воспоминаний О. А. Пржецлавского и коммент. А. И. Федуты; пер. с пол. Ю. В. Чайникова. М., 2010. С. 35, 140—141; Швейгер-Лерхенфельд А. фон. Указ. соч. С. 537—539; 636.

[52] Макушев В. Поляки в России // Голос. 1873. № 160. 11 июня /23 июня. С. 2.

[53] Михневич В. О. Варшава и варшавянки. Наблюдения и заметки. СПб., 1881. С. 51.

[54] Палеева Н. В. Конструирование русского националистического дискурса и его «Другие» в 1860—1917 гг. Рукопись диссертации на соискание уч. степ. к. полит. наук. СПб., 2006. Гл. 2. § 1. Образ поляков как других.

[55] Долбилов М. Д. Указ. соч.

[56] Найт Н. Империя на просмотре: этнографическая выставка и концептуализация человеческого разнообразия в пореформенной России // Власть и наука, ученые и власть. Материалы международного научного коллоквиума. СПб., 2003. С. 437—457; Майорова О. Е. Славянский съезд 1867 года: Метафорика торжества // Новое литературное обозрение. 2001. № 51.

[57] Долбилов М. Полонофобия и политика русификации в Северо-Западном крае империи в 1860-е гг. // Образ врага. М., 2005. С. 143.

[58] Гудков Л. Идеологема «врага». Враги как массовый синдром и механизм социокультурной интеграции // Там же. С. 13—24.

[59] Лескинен М. В. Поляки и финны; Гл. 7-1, 7-2; Лескинен М. В. «Малороссийская народность» в российской науке второй половины XIX в. // Русские об Украине и украинцах. СПб.: Алетейя, 2012. С. 244—283.