Обычно считается, что японская культура принадлежит к «смертецентричным». Это мнение особенно распространено среди людей, увлекающихся японским кино. Отрешенное лицо самурая перед совершением харакири, твердая рука с кинжалом, вспарывающим живот, быстрый взмах меча секунданта, отрубающего голову... Поскольку сцены такого рода можно увидеть довольно часто, у зрителя невольно складывается впечатление, что средневековая Япония была повально охвачена стремлением к смерти. Спору нет, такие случаи действительно бывали, а сама самурайская смерть была обставлена разработанным ритуалом. Место публичного самоубийства, обычно на территории буддийского храма, покрывалось циновками и занавешивалось белыми полотнищами; самоубийца облачался в особые одежды (белая поддевка и куртка-хаори из конопли), вспарывание живота проводилось на рассвете в положении сидя с помощью разрезов определенной направленности. Полноценная тренировка харакири была, естественно, невозможна. Однако в случае необходимости самурай, как правило, достигал успеха. Это означает, что он постоянно думал о смерти, прокручивал необходимые движения в уме и имитировал их.

Вот как описывал в 1868 году сцену харакири член британской миссии: «Неспешно, недрогнувшей рукой, приговоренный к самоказни взял лежавший перед ним кинжал — он смотрел на него мечтательно, почти любовно; секунду, казалось, он собирался с мыслями в последний раз, потом глубоко вонзил кинжал в левую часть <...> живота, медленно повел его в правую сторону и, поворачивая кинжал в ране, слегка подал его наверх. Во время этой ужасающе болезненной операции ни один мускул не дрогнул на его лице. Он вынул кинжал, наклонился вперед и вытянул шею, и тогда чувство боли впервые отразилось на его лице, но он не издал ни звука. В этот момент кайсяку [«помощник»], который все это время находился рядом и зорко наблюдал за каждым движением, вспрыгнул на ноги, задержал на секунду свой меч в воздухе — сверкнуло лезвие, раздался тяжелый, глухой и отвратительный удар и шум падающего тела; одним ударом голова была отсечена от туловища»[1].

На европейцев ритуальное самоубийство японцев производило сильное впечатление. Однако источники показывают, что на самом деле случаев харакири было не так много. Другое дело, что воспитание самурая предполагало постоянную готовность к смерти. Один из ярчайших представителей самурайской идеологии бусидо Ямамото Цунэтомо (1659—1719) буквально утверждал: «путь самурая — это поиск смерти» и что если есть выбор между жизнью и смертью, настоящий самурай всегда выбирает смерть. Обязанность умереть за сюзерена, покончить с жизнью, чтобы избежать позора, воспринималась как сословная привилегия. В случае совершения самураем преступления приговор совершить харакири значительно облегчал участь его семьи: «вульгарная» смертная казнь (усекновение головы) сопровождалась конфискацией всего имущества, а в случае с харакири семья не подвергалась репрессиям. Однако простолюдины (90 процентов населения страны) никогда харакири не совершали.

Ямамото имел в виду или смерть в сражении, или церемониальное самоубийство. Но во время его жизни междоусобные войны ушли в прошлое, страна жила в мире, а самоубийство вассала вслед за смертью сюзерена (дзюнси) было запрещено в 1663 году. Во времена зрелости Ямамото Цунэтомо даже приговоренный к харакири самурай уже далеко не всегда вспарывал себе живот; чтобы избежать лишних мучений, он только обозначал роковое движение кинжала (временами деревянного или даже замененного веером), которое служило знаком для помощника, тут же сносившего ему голову одним ударом меча. Для Ямамото такая «изнеженность» служила доказательством ужасного упадка нравов. Самураи на глазах превращались из бесстрашных воинов в квалифицированных управленцев, учителей, врачей.

При жизни имя Ямамото было мало кому известно. Настоящую славу он обрел через много лет после своей смерти. В первой половине ХХ века его имя стало культовым. Это было связано с формированием в Японии милитаризированного тоталитарного государства. Что до времени, в которое ему довелось жить, тогдашние идеологи делали акцент вовсе не на смерти, а на жизни. Человек не был хозяином своего тела, оно было инструментом служения — сначала детям, потом престарелым родителям. Поэтому строго предписывалось заботиться о своем теле и быть здоровым — только живое и дееспособное тело способно выполнить социальные обязанности.

С начала XVII до середины XIX века Япония была закрытой страной: въезд в нее был разрешен лишь крайне небольшому числу иноземцев, а выезд запрещен вообще. Военное правительство (сёгунат Токугава) ожидало от иностранцев, в особенности от европейцев, лишь неприятностей, а христианство воспринималось как учение, которое подрывает основы государства: ведь для настоящего христианина лояльность богу важнее, чем лояльность сюзерену. Но в середине XIX века наступают другие времена: под давлением западных держав Япония вынужденно открывает несколько портов для торговли и в стране стремительно начинает распространяться европейская культура. Одновременно японцами овладевает жуткий комплекс неполноценности: какое-то время считалось, что в Японии нет ничего достойного уважения. Страх сделаться европейской колонией (а ведь в Азии практически не существовало независимых государств!) преследует японцев. Что делать? Учиться у европейцев. Учиться, чтобы защититься от них. В стране предпринимаются масштабные реформы, прежде всего — образовательная и военная. До этого времени у японцев отсутствовало национальное сознание, теперь же ускоренными темпами создается государство-нация (nation state). Считалось, что только монолитная нация сумеет дать отпор западным державам. Реализуется масштабный проект, который можно назвать проектом по «национализации тела» японца.

В Японии было введено всеобщее обязательное начальное обучение, служба в армии стала для юношей тоже обязательной. 4 января 1882 года был обнародован манифест императора Мэйдзи, адресованный армии. От военнослужащих император требовал безоговорочной верности себе и стране, скромности и честности. Себя он уподоблял голове, а армию и флот — рукам и ногам. Долг перед родиной тяжел, как гора, но смерть за нее — легче птичьего перышка. В 1890 году появился манифест о воспитании, адресованный школьникам. Помимо призыва к прилежной учебе и почитанию родителей в нем содержался и следующий императив: «в случае необходимости» японец должен был отдать свою жизнь и тело за государство и императора.

Следует признать, что проект по «национализации тела» увенчался большим успехом. Здесь-то и пригодились рассуждения Ямамото Цунэтомо о смерти. Ямамото имел в виду только самураев, теперь же все японцы рассматривались как наследники самурайского духа. Именно такие люди одержали победу в войнах с Китаем (1894—1895) и Россией (1904—1905).

Самурай оперировал мечом, символом жертвенности нового времени стало понятие никудан — «человек-пуля» (буквально «телесное мясо-пуля»). Роман Сакураи Тадаёси (1879—1965) с таким названием был издан в 1906 году, сразу после окончания Русско-японской войны. В романе повествуется об осаде японской армией Порт-Артура, во время которой нападавшая сторона понесла огромные потери. Японские офицеры и солдаты бросались в бесконечные атаки под ураганным огнем. Этих смертников автор и назвал «людьми-пулями», которые и обеспечили победу Японии. Знаменательно, что в Европе в это время пацифисты и социалисты использовали термин «пушечное мясо», имевший сугубо отрицательное значение.

Роман Сакураи приобрел огромную популярность и был переведен на многие языки. Президент США Рузвельт оценил его чрезвычайно высоко. Но не за художественные достоинства, а потому, что героизм и жертвенность японцев произвели на него и на весь мир неизгладимое впечатление. Сдача в плен при невозможности эффективного сопротивления была совершенно нормальной практикой в европейских армиях того времени, но японский солдат никогда не сдавался, он предпочитал умереть. Во время Русско-японской войны в японский плен попало около 70 тысяч русских, число же пленных японцев составило всего около двух тысяч человек. Понятие «никудан» стало символом отношения японцев к воинской смерти.

В одном из эпизодов романа автор приводит леденящее кровь описание: «Возвращаясь, мы должны были вновь пройти по этой адовой дороге. Сквозь сгустившуюся тьму мы смотрели на трупы и тела раненых, и это зрелище было ужаснее прежнего... Месиво из черных рук, огромных ног, белые зубы, закусившие губы, закатившиеся мертвые зрачки, разорванные напополам тела, раздробленные кости, куски мяса, струящаяся кровь, сломанные сабли...»

Кому-то может показаться, что Сакураи хочет показать ужасы войны и отстаивает идеи пацифизма, но это не так. В последних строках романа говорилось: «Битва закончена. Буря стихла. Этот мир куплен ценой благородной крови героев. Гора Люйшунь когда-нибудь сравняется с землей, река Ляодун когда-нибудь пересохнет. Но тела, пожертвованные великому императору во время великой битвы, но жизни, отданные родине, но верноподданническая доблесть офицеров и солдат будут вечно сиять в светлой истории будущего».

Итак, автор (сам потерявший на фронте руку) призывал японцев принести в жертву свое тело, добровольно расстаться с ним, что должно было, по его мысли, обеспечить душе достойное посмертное существование. Разумеется, при условии, что жертва будет принесена «правильному» богу, «правильной» родине. Тело подлежит фрагментированию, расчленению и уничтожению, потому что не имеет «настоящей» ценности. Жертвенность, готовность к телесным страданиям и расставанию с телом стали осмысляться как родовые и уникальные черты японского народа.

Еще одним символом жертвенности воина стала сакура. Бренную человеческую жизнь издавна сравнивали с мимолетным цветением сакуры. В пору, когда Япония вступила в эпоху современных войн, тело воина тоже стали уподоблять сакуре, чем подчеркивалась готовность отдать свою жизнь (тело) за родину и императора. Газеты времен Русско-японской войны помещали на первых страницах своих экстренных выпусков рисованные портреты героев в обрамлении из цветов сакуры. На вышитых золотой нитью погонах адмиралов красовались три цветка сакуры (в сухопутных войсках знаком различия служили пятиконечные звезды). В отличие от Запада, где эмблемой воинства были хищные звери — лев, пантера, орел, медведь и т. п., — тело японского солдата ассоциировалось с достойной и героической смертью, которая воспринималась как победа: прежде всего победа собственного духа над собственным телом. Однако распоряжаться телом по своему разумению японец не мог и «право на смерть» обретал только по приказу.

Уже после окончания Русско-японской войны ее герой генерал Ноги Марэсукэ просил у императора Мэйдзи разрешения на самоубийство: он полагал, что войска под его командованием понесли слишком большие потери при осаде Порт-Артура. Император отказал генералу, и тот его послушался. Однако Мэйдзи все-таки разрешил ему покончить с собой — после того как скончается сам. Ноги так и поступил. В тот самый вечер, когда волы вывезли тело императора из дворца, он и его жена совершили дзюнси. Ноги придвинул к окну, смотрящему в сторону дворца, столик, покрыл его белым покрывалом, поставил на него фотографию Мэйдзи. Потом распорол себе живот своим армейским мечом и упал на его острие так, чтобы пронзить себе горло. Жена ударила себя кинжалом в сердце. Утром этого дня супруги позвали ничего не подозревавшего фотографа, который запечатлел их. На этом снимке Ноги в полном генеральском облачении сидит за круглым столиком и читает свежую газету...

В предсмертном стихотворении Ноги говорилось:

Горюя
О божестве божественном,
Что покинуло
Сей бренный мир,
Отправляюсь за ним.

Поначалу оценки поступка Ноги Марэсукэ были разными — от самых восторженных до самых уничижительных. Однако через пару дней тон газет резко изменился. Правительство имело достаточно возможностей для того, чтобы журналисты одумались максимально быстро. И теперь они слились в согласном хоре: Ноги был признан образцом верности монарху. Другие мнения не приветствовались. Еще в XVII веке сёгунат запретил смерть «вслед за господином». Ноги Марэсукэ нарушил запрет в веке ХХ и был признан героем.

В начале 1930-х годов Япония приступила к оккупации Маньчжурии, входившей в состав Китая. Поскольку это вторжение вызвало в Китае бурю протестов и нападений на японцев, 28 января 1932 года японский десант высадился в Шанхае, где было ранено и убито несколько японских буддийских монахов. Шанхайская операция была рассчитана на то, чтобы отвлечь внимание мировой общественности от событий в Маньчжурии. План удался: 1 марта была провозглашена независимость Маньчжурии, и уже 3 марта боевые действия в районе Шанхая были прекращены, а японский экспедиционный корпус вернулся домой. Но в Маньчжурии все равно оставались японские войска. Япония начала войну против Китая. Она продлится 15 лет и окажется самой длинной в японской истории. По сути это был пролог ко Второй мировой войне. Япония вступила в нее раньше Германии.

Шанхайские бои прочно запечатлелись в памяти японцев. Во многих городах была установлена скульптурная группа «Три героя». Легенда гласила, что три солдата инженерных войск обвязали себя взрывпакетами и бросились на колючую вражескую проволоку для того, чтобы расчистить путь для доблестной японской армии. Газеты захлебывались от восторга, предлагали довести их подвиг до ушей императора, увековечить в школьных учебниках. На экранах появилось по меньшей мере восемь кинолент, посвященных подвигу. Дело было представлено таким образом, что перед его совершением герои имели достаточно времени на размышление, успели перекурить, принять обдуманное решение, попрощаться друг с другом и прокричать: «Да здравствует император!»

На современников подвиг трех солдат произвел колоссальное впечатление: впервые со времен Русско-японской войны наконец-то появились новые герои, которые пожертвовали своей жизнью ради процветания империи. Находили, что их героизм превосходит солдатские подвиги Русско-японской войны: тогда-де люди гибли, выполняя приказ, а сейчас три солдата сами приняли решение погибнуть. Читатели присылали в газеты и журналы письма, где прямо говорилось о том, что они испытывают «радость»: пока Япония рождает таких героев, беспокоиться за будущее страны не стоит.

Японские газеты твердили, что на такой подвиг способны только японцы. Потребительское городское общество западного типа, начавшее формироваться в Японии до Великой депрессии, не могло предложить ничего подобного. Тем более в условиях экономического кризиса, порожденного, как считалось, чуждой «материальной цивилизацией». Японец — как некий усредненный культурный конструкт — не был готов ощущать себя частичкой «японского народа» в мирной жизни, которая рассыпалась на осколки. Для такого самоощущения требовались более сильные стимулы.

В письмах, публиковавшихся тогда в прессе, в сочинениях школьников едва ли не самым частым было слово «слезы». Но это были не слезы жалости, а слезы умиления. «Люди с душой — будь то сто человек или тысяча — все они не могут сдержать слез. Нет такого человека, который бы не заплакал. Именно эти слезы — горячие, чистые слезы — являются символом наших чувств. Это слезы благодарности. Это прекрасные слезы».

Для того чтобы ощутить себя японцами, нужно было испытать одно и то же чувство, совершить один и тот же поступок. В данном случае это был плач. Одновременно и повсеместно пролитые слезы давали чувство единения, по которому так тосковали японцы. Искренние слезы служили подтверждением истинности чувств. А значит, и смерть трех героев тоже была проявлением истины. Японец стал мечтать о том, чтобы и его оплакали таким же образом. При этом в канонических описаниях подвига трех героев для слез родителей места не находилось — потому что им вменялось в обязанность гордиться сыном, который выполнил свой долг по защите родины и ее обитателей. И эта гордость не предполагала «горьких» слез, которые рассматривались как признак малодушия. В таком эмоциональном контексте военная цель подвига (победа над врагом) отходила на второй план. В шкале ценностей первое место занимала не конечная цель боевой операции, а те намерения, которые руководили бойцом.

В отличие от героев Русско-японской войны, в число которых входили адмирал Того Хэйхатиро (1847—1934) и генерал Ноги Марэсукэ, китайская операция начала 1930-х годов не породила культовых фигур в высшем командовании. Три героя были не седовласыми мужами, а молодыми парнями, к тому же выходцами не из самурайской, а из крестьянской среды. В Японии власть не принадлежала народу, но общие тенденции демократизации все равно давали о себе знать. Японскому «народу» было приятно, что его представители определяют «духовные» ориентиры, в соответствии с которыми следует жить всей стране. Совершив самоубийство и последовав за своим сюзереном, Ноги был верен «пути воина» — идеалу бусидо. Нынешние молодые герои шествовали «путем народа». «Путь самурая» был индивидуальным, он вел к личной славе и не имел катастрофических последствий для общества и страны. «Путь народа» предполагал огромное количество «пешеходов», его конечным пунктом была «Большая война».

Витрины детских магазинов заполнились игрушечными танками, самолетами, пулеметами, мечами и касками. Хорошо продавались карамельки под названием «Взрыв». Детям предлагалось из готовых бумажных деталей смастерить памятник трем героям. Они хотели быть похожими на них. И мальчишки, получившие инъекцию смертолюбия, в самом скором времени получат возможность доказать, что они прекрасно усвоили урок.

В стране развернулась кампания по сбору средств для семей погибших. На конкурс песен, посвященных трем героям, было прислано более 84 тысяч произведений. Победителем был признан известный поэт Ёсано Тэккан (1873—1935). В его сочинении, в частности, говорилось:

Нисходят на нас
Свет и мощь государя.
Давит плечи тяжелая
Ноша — воля народа.
Час испытаний настал!
Мужчины Японии — закаленные
Прочно историей предков,
Тверже железа — верность монарху.
Поступь и бег по огромной земле,
Улыбка — предчувствие смерти.
Что оставят соратникам?
Только возглас: «Так надо!»
Спичку — к запалу!
Взрывчатка в руках.
Мчимся на проволоку,
Тело бросаем вперед.

Как и в СССР и Германии, поэты в Японии играли огромную роль в нагнетании истерических настроений. Тоталитарные государства ставят перед собой несбыточные, утопические цели, которые трудно описать в рациональных терминах. И здесь на помощь приходят поэты. Их роль в строительстве тоталитарного государства еще не оценена до конца.

Для массового самоубийства камикадзе время еще не настало. Однако история (истерия?) уже подбирала образцы для подражания. И никого не волновало, что официальное (и опубликованное!) расследование причин гибели трех солдат показало: они не обвязывались взрывпакетами, в качестве подрывного устройства использовалась «шестовая мина» — начиненная взрывчаткой трубка длиной в четыре метра, которую следовало поднести к колючей проволоке, поджечь шнур и ретироваться; смерть солдат была во многом обусловлена неосторожностью: бикфордов шнур оказался короче положенной длины. Никого не волновало и то, что они не имели никакой возможности выкурить последнюю папиросу, — бикфордов шнур уже горел, когда солдатам пришлось залечь под ураганным огнем противника. Некоторые офицеры вообще полагали, что их поступок, как он был представлен в средствах массовой информации, в сущности дискредитирует японскую армию: солдат должен выполнять приказания командира, а не принимать самостоятельные решения. Военные обиженно поговаривали и о том, что не следует считать поступок солдат их индивидуальным подвигом, ибо заслуга принадлежит не конкретным личностям, а всей армии и созданной ею блестящей системе подготовки воина. Но эти мнения тоже не произвели должного впечатления на общество, которое желало иметь свой собственный образ героя. Даже не героя, а героев: японскому обществу был милее пример коллективных, а не индивидуальных действий. От одиночного героя всегда веет непредсказуемостью, а японская культура не жалует бунтарей и одиночек.

Маньчжурские события стали переломными в новейшей истории Японии не только с точки зрения политической. Они также знаменовали смену духовно-психологической и поведенческой парадигмы. На первое место выходил теперь не созидатель, а разрушитель. Именно разрушителя стали считать созидателем. Мерилом человека становилась не жизнь, а смерть. Именно покойник стал вызывать наибольшее уважение. Покойника уважали больше живого. Награждать живых героев и повышать их в звании принято не было. На внеочередное повышение в чине могли рассчитывать только покойники. Смерть стала напитывать трупным ядом воображение поэтов и художников. Метафорическое сознание оказывалось сильнее прагматических соображений. И если смерть героев Русско-японской войны воспринималась как горе, то смерть «трех героев» вызывала слезы радости. Подчеркнутая эмоциональность выражения чувств (совершенно несвойственная японцам в повседневной жизни!), горючие слезы, застилавшие глаза и туманившие взор, были симптомом прогрессирующей некрофилии.

Лауреат Нобелевской премии Оэ Кэндзабуро так вспоминал свои пришедшиеся на войну ранние школьные годы: «Даже ученики младших классов трепетали перед императором. Помню, как тряслись у меня колени, когда учитель спрашивал, что мы намерены делать, если император прикажет нам умереть. Ошибусь — и конец, казалось мне.

— Что ты сделаешь, если император повелит тебе умереть?
— Умру. Сделаю харакири, — бледнея, отвечает мальчишка.
— Хорошо! Следующий! — выкликает учитель, поднимая с места нового ученика.
— А ты, что ты сделаешь, если император прикажет тебе умереть? Говори!
— Умру! Совершу харакири!»

Журналисты и писатели превозносили готовность к смерти японского солдата. Они сообщали о воине, который, не намереваясь вернуться живым домой, развелся со своей молодой женой; о сыне, который перед отправкой на фронт попросил мать «омыть» в бане его тело, как если бы он уже был покойником.

Для обоснования тезиса об уникальной способности японца к самопожертвованию пускались в ход любые аргументы. В том числе и природный — тогдашние публицисты увлекались идеей уникальности японской природы и климата, под воздействием которых будто бы вырабатывается столь же уникальный менталитет. Одним из приверженцев географического детерминизма был Томомоцу Энтай (1895—1973). Он писал: «Теплый климат располагает к частым купаниям и омовениям тела, возбуждает желание избавиться от загрязнения. Это, по-видимому, одна из причин, обусловивших основную черту японского характера — простое отношение к смерти. Корейцы, точно так же, как европейцы, неохотно прибегают к купаниям. Это объясняется холодным климатом, в котором они живут. В комнатах у них даже имеются приспособления для отправления естественных потребностей в ночное время. Такой дух эпикуреизма, конечно, не способствует возникновению желания держать себя в чистоте, особенно в том случае, если для этого необходимо было бы расстаться с жизнью. Моря, окружающие со всех сторон Японию, воспитали в ее жителях, может быть за некоторым исключением для жителей горных местностей, вольный и открытый характер. Моря ослабили эгоцентрические побуждения, свойственные каждому человеку, сделали японца отважным и вольным, как степной ветер. Эта особенность японского характера вылилась в форму идеи решительного приятия смерти и самопожертвования. Будучи страной вулканов и землетрясений, Япония с этой стороны воздействовала на выработку указанных черт национального характера. В Токио и его окрестностях землетрясения почти никогда не прекращаются. В этом смысле столица Японии является ареной, где жители почти ежедневно тренируются в приятии смерти. С другой стороны, Япония не изобилует материальными ресурсами. Неимущие же люди в гораздо меньшей степени, нежели имущие, цепляются за жизнь»[2].

Все японцы служили государству и императорской Японии. Само понятие государства считалось священным. Оно было превыше всего, само государство и его концентрированное воплощение — император — были объектом почитания. И смерть за государство следовало принимать с улыбкой. Такая же улыбка требовалась и от матерей погибших воинов. Жизнь близкого человека, жизнь, отданная за императора, должна была восприниматься как счастье.

Как и все остальные японцы, члены императорской фамилии служили в армии. Принц Нагахиса тоже был призван — в артиллерию. Он погиб в результате авиакатастрофы, но об этом мало кто знал; считалось, что он геройски пал за родину. В школьном учебнике описывалась сцена доставки гроба с его прахом в родной дом. «Перед главными воротами находился четырехлетний молодой принц Митихиса; в руках он держал флаг Японии, на котором отсутствовала траурная лента. Он ожидал триумфального возвращения своего отца. Вероятно, он находился под влиянием слов своей бабушки, которая сказала: «Твой отец возвращается с честью и с триумфом, а потому его следует встречать, произнося в сердце: Банзай!» Из прихожей гроб сначала занесли в «комнату сакуры», которую занимала мать... В этой комнате мать произнесла добрые и наполненные любовью приветственные слова по отношению к сыну, который стал божеством».

Это настоящая «встреча гроба», смерть и похороны описываются в терминах встречи, а не прощания. А раз это встреча, то здесь не место для горя. «Правильная» смерть — это триумф, победа духа над плотью. Важно, чтобы ты сделал все, что в твоих силах. Кто в реальности победил на поле боя — имеет второстепенное значение. Императорская фамилия подавала японцам пример, как следует встречаться со смертью: отказавшись от всего человеческого в своей природе. Одержав победу в схватке с самим собой, человек становился «сверхчеловеком», «ратным божеством», то есть настоящим японцем. Встречу останков воина, погибшего на поле боя, называли «безмолвным триумфом». Он не имел никакого отношения к победе или поражению. Само возвращение павшего домой являлось триумфом.

Поминальные службы в токийском святилище Ясукуни, где начиная с середины XIX века почитали лояльных подданных, отдавших жизнь за императора и родину, проводились с особым размахом. Принять участие в них приглашались родственники погибших со всей страны. Считалось, что души павших воинов собираются в эту ночь в храме и превращаются в божеств. Экзальтированные газетчики того времени говорили о «триумфальном возвращении к божествам». Прямые радиорепортажи из Ясукуни приобщали всех японцев к грандиозному действу.

Подавляющее большинство японцев в то время свято чтили своего императора и верили в загробную жизнь. Достойная смерть во имя императора и государства считалась важнейшей обязанностью подданных, а обеспечение похорон «по высшему разряду» — важнейшей обязанностью государства. Тоталитарное государство пленялось магией больших чисел. Отдельные люди и малые числа его не интересовали. Его интересовали стадионы и площади. В традиционном синтоизме не существовало ритуала, который обеспечивал массовую трансформацию покойников в божеств. Огромное святилище Ясукуни и его незастроенные окрестности представляли собой прекрасную площадку для возгонки «народного духа» до нужного градуса. В традиционной Японии смерть считалась делом нечистым, и императору строго запрещалось посещение похорон. Императоры Мэйдзи и Тайсё (1912—1926) придерживались этого запрета. Однако для Сёва (1926—1989) запрет был ослаблен: в дни поминальных действ в Ясукуни он находил время, чтобы посетить святилище.

В 1943 году появилась книга под названием «Японские матери». Потерявшие своих сыновей женщины говорили о том, что никогда не показывают на людях своего горя, что умереть от пули — лучше, чем умереть от болезней. Из пяти десятков опрошенных матерей только одна ответила, что она заплакала, получив известие о смерти сына. Сын с радостью выполнил свой долг верноподданного, а потому горевать означало бы нарушить материнский долг — такова была безжалостная логика японской империи.

Появление этой книги весьма показательно. Никому не пришло бы в голову написать книгу «Жены Японии»: образ жены, оплакивающей мужа, находился на периферии общественного подсознания. Что же касается чувств матери по поводу смерти сына, то корреспондент газеты «Токё нити нити симбун» так передавал внутренний монолог одной из них: «Плакать нельзя. Наохару больше не мой сын. Наохару стал божеством, так что я буду радоваться твоей смерти на поле боя».

Матерям предлагалось считать, что они растили детей не для жизни, а для смерти. Смерти во имя императора. Их убеждали в том, что жизнь и смерть сына являются актом публичным, а не частно-семейным. Государство-семья, в которой ее главой считался император, с легкостью уничтожала семью обычную.

Журналисты хвалили матерей за то, что они жертвовали собой для воспитания детей, которые в свою очередь жертвовали собой во имя великой японской империи. Женщинам в репродуктивном возрасте следовало поторопиться: в стране был принят грандиозный план по увеличению рождаемости. Японии были нужны божества. Газета «Ёмиури» опубликовала в 1942 году радиолекцию начальника информационного отдела ВМФ Хирадэ Хидэо, прямо заявившего: «Если нет матерей, войне не быть. [К счастью,] это невозможно, а потому война не прекратится. Если во время войны найдутся хорошие матери, победа будет за нами. Поскольку хорошие матери народят хороших воинов». Страна вела «священную» войну, и всем следовало причаститься к этой святости — а это означало, что в Японии больше нет просто матерей, просто сыновей, просто людей. Все они были просто функциями войны.

Идеологи японизма считали, что только японцы способны на бесстрашную смерть. И они всячески убеждали соотечественников в том, что только японцы достойны такой участи, что добровольная смерть является нормальным исходом любой жизни — даже самой молодой. В 1940 году в прокате появился художественный фильм «Китайская ночь». Он рассказывал о любви японского военного моряка и молодой китаянки. У фильма было три версии финала. В китайском прокате влюбленных ждала свадьба. Зрителям стран Юго-Восточной Азии предстояло увидеть, как едва не погибший герой возвращается с поля сражения и спасает от самоубийства свою отчаявшуюся возлюбленную. В японской версии китайские коммунисты убивают моряка после свадьбы, а девушка кончает жизнь самоубийством. Авторы фильма хотели сказать: породнившись с японцем, китаянка прониклась японским духом и потому стала способна чувствовать и поступать так, как надлежит японцам.

Смертники-подводники, участвовавшие в нападении на Перл-Харбор в декабре 1941 года, удостоились титула «девяти ратных божеств». Это были первые герои войны против Америки и Великобритании, которые подверглись канонизации. Их хоронили по высшему разряду. Однако хоронить в сущности было некого. Тела подводников остались на морском дне. Вместо них на лафет пушки положили кое-какие вещи, принадлежавшие покойникам. Многолюдная толпа, более 100 тысяч человек, плакала от чувства благодарности подводникам, так хорошо выполнившим свой долг (на самом деле никаких достоверных сведений об успехе операции подводников не имелось). Получившая христианское образование писательница Ёсия Нобуко (1896—1973) поместила в газете «Токё нити нити симбун» свои впечатления от происходившего. В ее заметках хорошо видна та пропасть, которая отделяла тогдашних японцев от остального мира: «Убранство места захоронения, сама церемония и все остальное несло на себе печать простоты, свойственной истинно японскому духу, — статуя Будды из некрашеного дерева, никакого украшательства, никакой помпезности. Происходи это в Америке или Англии, все выглядело бы иначе: катафалк, заваленный цветами, печать напускной важности на лицах, раздражающая музыка, церемонии, напоминающие балаган, — словом, театрализованное представление. В нашей Японии — не так. Именно поэтому девять ратных богов были рождены в нашей стране. Военные чины из других стран, занимавшие места впереди нас, были наверняка поражены простотой похорон этих величайших воинов. Однако и они почти сразу прониклись сознанием истинной красоты сегодняшних похорон».

Известный писатель Ёсикава Эйдзи (1892—1962) подчеркивал: пожертвовавшие собой подводники «вписали несколько строк в произведение под названием «Кодзики» [712 г., букв. «Записи о делах древности», где впервые письменно фиксируются синтоистские мифы. — А. М.]... Время богов отстоит от нас совсем недалеко. Сегодня, по прошествии двух тысяч лет, — снова время богов». Пример, который они подали японцам, никогда не забудется, и в этом смысле сами герои — бессмертны.

Таким образом, в трактовке образа павших героев мы наблюдаем попытку актуализации мифа. Японцы не просто вдохновлялись божественными временами первоначала — они сами выступали в качестве творцов и персонажей мифа, в котором смерть преодолевается и имеет обратимый характер, в котором не существует ни прошлого, ни настоящего. Причем возможность участвовать в создании этого общего японского мифа имел каждый подданный.

В 1944 году обстановка на тихоокеанском фронте стала для Японии по-настоящему угрожающей. И тогда адмирал Ониси Такидзиро выступил перед группой летчиков, убеждая их превратиться в смертников. В инструкции Верховной ставки (сентябрь 1944 г.) говорилось: «В борьбе с превосходящими силами противника победа с помощью обычных средств представляется невозможной. В связи с этим следует отбросить прежнюю тактику сохранения жизни, а вместо нее пестовать уникальный дух нашей армии — самопожертвование во имя родины. В воздухе, на море и на земле следует наступать на врага и жертвовать своим телом, обретая жизнь через смерть. Следует уничтожать и истреблять врага, применяя убийственную тактику — жертвуя собой и уничтожая самолет за самолетом, корабль за кораблем, человека за человеком, танк за танком». Японцы всерьез рассчитывали наглядно показать американцам превосходство японского духа и заставить врага прекратить сопротивление.

25 октября двадцать четыре пилота отправились для совершения первого самоубийства. Пойдя на таран на своих истребителях «Зеро», они потопили один американский авианосец и повредили другой. С этого времени вылеты камикадзе превратились в повседневную практику. Добровольцев таких подразделений кормили получше, им сулили славу и приобщение к синтоистским божествам. «Встретимся в Ясукуни», — обещали они друг другу. Для самурая смерть посредством харакири считалась почетной, такой же посмертный почет обеспечивала и смерть камикадзе.

Как правило, записаться в смертники имели право только неженатые младшие сыновья. Старший сын таким правом не обладал — он был будущим главой семьи. Перед смертельным полетом пилоты надевали чистую одежду, выпивали очистительную чарку сакэ (или воды), молились перед синтоистским алтарем, фотографировались «на память», писали предсмертные стихи и письма родным. В почтовые конверты, предназначавшиеся для посылки родственникам, они вкладывали прядь своих волос и остриженные ногти — такие обрядовые действия было принято совершать над телом покойника. В предсмертных стихах (сочинение стихов было частью традиционного ритуала харакири) они часто сравнивали себя с цветами сакуры. Перед последним полетом пилот-смертник, младший лейтенант Окабэ Хэйити, писал:

Нам бы только упасть,
Словно цветы весенней сакуры —
Лепестки так чисты и сияющи!

Одноразовые летательные аппараты смертников также носили имя цветов этого дерева. Психологию смертника с предельной ясностью выявляет фраза одного из них: «Когда есть выбор между жизнью и смертью, всегда лучше умереть!». Этот молодой человек хорошо усвоил заветы Ямамото Цунэтомо.

В японской армии не существовало заградительных батальонов. Ко времени организации частей камикадзе массовый героизм, мужество и жертвенность японских солдат и офицеров ни у кого из европейцев уже не вызывали удивления. «Психические атаки» под шквальным огнем (американцы называли их «банзай-атаками»); солдаты, которые шли по минному полю, расчищая ценой своих жизней путь для товарищей; летчики, не бравшие в полет парашюты; капитаны кораблей, в соответствии с традициями британского флота отказывавшиеся покинуть тонущий корабль... У летчиков считалось хорошим тоном взять с собой меч. В других армиях из-за опасения расстроить работу компаса пилотам запрещалось проносить в кабину металлические предметы, но для японского летчика гораздо важнее было ощутить свою связь со средневековым самураем.

Даже находящийся в безвыходном положении воин всегда сохраняет какую-то надежду на спасение. У камикадзе такой надежды не оставалось. Они летели за смертью. В их полетном задании значился таран. Пилоты-камикадзе были «одноразовыми» летчиками, их самолеты — такими же техническими средствами. Подобная техника использовалась и на флоте: крошечные и технически несовершенные подводные лодки-торпеды, деревянные катера, начиненные взрывчаткой.

История (или легенда, ставшая правдивой историей?) повествует о лейтенанте Фудзии Хадзимэ, которого командование не зачисляло в ряды камикадзе по причине его семейного положения. Видя его отчаяние, супруга лейтенанта утопилась вместе с тремя детьми. И тогда мечта Фудзии исполнилась: он стал камикадзе и тоже погиб.

Камикадзе воплотили суть отношения японцев к войне. Самым главным в этом отношении было желание достойно умереть. Такая смерть была публичным и театрализованным актом, о котором обязательно должны были узнать другие. Отсюда и помещавшиеся в прессе предсмертные фотографии камикадзе, и кинокадры, запечатлевшие вылет их самолетов, и их прощальные письма родным. Киножурнал «Японские новости», в последний год войны больше 20 процентов времени уделявший документальным сюжетам о камикадзе, непременно заканчивал свои репортажи кадрами исчезающих в небе боевых машин смертников, что символизировало их «подъем на небо», то есть конец их земной жизни и превращение в божество.

Война была механизмом по трансформации людей не только в «обычных» героев, но и в синтоистских богов. Подсказанные подсознанием формы обожествления затрагивали те ментально-эмоциональные структуры, которые служили делу канонизации пилотов-камикадзе. Эта канонизация проводилась в соответствии как с религиозными требованиями, так и с установками более широкого плана, предполагающими, что пилот-смертник ведет борьбу прежде всего сам с собой. Поэтому пропагандистская машина делала акцент не столько на ущербе, который он нанес врагу, сколько на сцене прощания, которая приобщала его к божествам.

Один из смертников в своем предполетном письме сообщал родителям, что атаку на авианосец будет сопровождать оператор, так что, возможно, они смогут увидеть своего сына в кинохронике. Правила традиционного самурайского способа свести счеты с жизнью тоже предполагали публичность — зрителей и ««помощника», который отрубал голову самоубийце. Предполагалось, что главным судьей человека выступает не он сам, не бог, а люди. Японец не был в состоянии освободиться от их внимательных глаз даже в момент смерти. Одного сознания собственной правоты было недостаточно — требовались свидетели. Отсюда обыкновение вешать в кабине фотографию любимого человека, как правило, матери.

В японской армии, как уже сказано, не награждали орденами и медалями за храбрость и мужество при жизни. Они могли быть вознаграждены только посмертно — внеочередным продвижением по службе. Добровольная смерть была средством своеобразной вертикальной мобильности. Смертники живо и с удовольствием представляли себе сцену, когда родителей извещают о геройской смерти их сына. Сцена посещения ими святилища Ясукуни вставала перед глазами и согревала душу. Смерть обладала такой очистительной силой, что смывала все грехи. В обращенном к своим домашним предсмертном письме водителя человекоуправляемой торпеды говорилось: «Я рос балованным ребенком и доставил всем вам много беспокойства и трудов. Но, пожалуйста, простите мне все это, когда вы узнаете о моей смерти».

В 1943 году Япония потеряла два острова на Алеутском архипелаге, отвоеванном у Америки. Гарнизон Кыски успешно эвакуировался, гарнизон Атту был полностью истреблен американцами. После убийственных бомбардировок японские солдаты (обессилевшие от голода, лишенные боезапаса, раненые, контуженые) не сдались, а поднялись в полный рост и пошли в последнюю смертельную атаку, не имея никаких шансов ни на спасение, ни на победу. О Кыски японская пресса почти не писала, хотя по всем меркам военного искусства это была успешно проведенная операция, спасшая гарнизон от неминуемой смерти. Именно солдаты с Атту превратились в метафору доблестного служения родине и императору. Погибая на поле боя, японец становился «ратным богом», который защищает Японию. И чем больше было таких смертей, тем сильнее становилась Япония. «Правильная» смерть служила мерилом жизни, смывала грехи и открывала путь к миру. Считалось, что с окончанием войны настанет вечный мир и «ратные боги» превратятся в «богов мира».

Смерть на поле боя была эквивалентом персонального очистительного ритуала, предвестником общей победы и вечного мира. «Смерть красит человека» — таково было убеждение японцев того некрофильного времени.

При этом утверждалось, что представители других народов на такую смерть не способны. Выдающийся певец японского духа писатель Хино Асихэй утверждал: «Как может вражеская Америка, избравшая мерилом исключительно цифры и вещи, понять красоту духа, который не имеет отношения ни к цифрам, ни к вещам? По отношению к японским воинам, которые, даже находясь в меньшинстве, сражаются до последнего солдата, американцы способны почувствовать лишь испуганное удивление. Поголовная и добровольная смерть японских воинов способна вызвать у врага лишь чувства бессмысленности и ужаса — ведь враг не ведает красоты смерти».

Таким образом, японцы и иностранцы различались не только по способу жить (беззаветное служение японца императору), но и по способу умирать, который тоже являлся одним из средств служения и проявления верноподданничества.

Противник представлялся не столько мишенью, сколько средством для пестования духа. При таком настрое, когда главным жизненным актом являлась собственная смерть, соображения военной тактики и целесообразности отходили на второй план. Смерть летчика была для страны потерей. Потеря сына была для семьи трагедией. Однако ни сами воины, ни командование не думали о том, что следует беречь жизнь. Японский воин середины ХХ века действительно походил на средневекового самурая. Для того тоже самым главным было избежать индивидуального позора. Думать о спасении означало дорожить своей жизнью. А это противоречило кодексу чести. Мысль о том, что ты сделал все для победы, была важнее самой победы. Мысль о том, что после смерти твоим родственникам доставят ящик, перевязанный крест-накрест веревками (знак позорной смерти), заставляла искать смерти на поле боя. Проиграть битву не означало покрыть себя позором. Позором были страх смерти и малодушие. Японские пленные не доставляли хлопот победителям — по той причине, что воины императорской армии в плен не сдавались ни при каких обстоятельствах. Они не знали, что такое белый флаг. Они предпочитали совершить харакири, пустить пулю в лоб, подорвать себя гранатой, броситься на врага без оружия, чтобы быть застреленным. Победа над собой означала для них победу вообще. В плен попадали только тяжелораненые и контуженые. Во время Второй мировой войны на 120 погибших японцев приходился только один человек, попавший в плен. В войсках западных стран на трех убитых приходился один пленный.

Главным экономическим ресурсом военной Японии и ее чудо-оружием были люди. Американцы испытывали перед камикадзе ужас, но американские вооружения были настолько совершеннее, что никакой героизм японцев не мог спасти положения. То, что выглядело актом героизма для каждого японского солдата в отдельности, для страны оказалось актом бессилия. Япония не испытывала недостатка в героях, но ей не хватало ни самолетов, ни хоть сколько-нибудь опытных пилотов.

В старых императорских указах японский народ временами именовался «зеленой травой». В основе этого термина лежит убеждение, что люди плодятся и растут сами собой. В подсознании руководителей тоталитарной страны все оставалось по-прежнему. Япония воевала не столько умением, сколько числом. Культ героической смерти — неотъемлемая часть войны, особенно характерный для тоталитарных стран. Однако ни в нацистской Германии, ни в Советском Союзе он не достигал такой интенсивности, как в Японии.

Итак, «смертецентричность» японцев отнюдь не является их врожденным свойством. До начала модернизации отношение к смерти было весьма сбалансированным, от человека требовалось иметь здоровое тело, чтобы исполнять семейные обязанности. С превращением Японии в тоталитарное государство мы наблюдаем процесс «национализации тела» и превращение его в собственность государства. Вместе с милитаризацией этого государства главной обязанностью японца становится жертвенная смерть.

В современной Японии культ смерти отсутствует, идея гибели за родину или императора не пользуется широкой популярностью. Вопреки расхожему мнению, и число самоубийств там отнюдь не зашкаливает, а находится на уровне других развитых стран. Нынешние японцы хотят жить долго и преуспели в этом деле: продолжительность жизни в Японии — самая большая в мире. Впрочем, заботясь о долголетии, японец все равно меньше европейца боится смерти, которая воспринимается как часть жизни. Но в одной статье обо всем не расскажешь...



[1] Mitford's Japan. Memoirs and Recollections 1866—1906. Edited and Introduced by Hugh Cortazzi. Japan Library, 2002. P. 85—87.

[2]   Томомацу Энтай. Воззрения японцев на смерть // М. П. Григорьев. Лик Японии. Переводы и эссе. М.: Издание Института буддизма, 1997. С. 256—257.