Адекватная классификация современного российского режима — задача особой важности, так как особенности режима и правящей элиты неизбежно предопределяют специфику последующего демократического перехода. Однако в случае с путинской Россией решение этой задачи для политологов оказывается особенно непростым. Многочисленные наименования, которые исследователи дают российскому режиму, разнообразны (управляемая и дефектная демократия, конкурентная автократия, гибридный режим и т. д.) и часто парадоксальным образом почти противоположны.

Например, в рамках известной классификации Барбары Геддес[1], в которой она описывает специфику демократизации разнообразных типов диктатур, политологи умудрились отнести путинский режим ко всем трем категориям автократий, выделяемых автором: персоналистской, однопартийной и военной хунте. Так, Джон Рейтер и Томас Ремингтон[2] зачисляют современную Россию в однопартийные автократии мексиканского типа[3] с определяющей ролью «Единой России», другие (Алена Леденева) — к противоположной категории персоналистских автократий[4] и т. д. Особенности типа автократии влияют на динамику демократического перехода. В случае однопартийных систем, как с Институционно-революционной партией в Мексике, переход оказался мирным из-за высокой степени институцио-нализированности системы и включенности оппозиции в политический процесс. Однако в случае с режимом персоналистского типа неформализованность правил и неработающих институтов создают так называемую ловушку модернизации, описанную социологом Аленой Леденевой[5]. Поскольку по-настоящему в системе работают только неформальные связи, высшему руководителю периодически приходится самостоятельно вмешиваться в процесс, чтобы обеспечить выполнение задач (например, связанных с развитием страны). Однако это подрывает эффективность функционирования формальных институтов и блокирует процесс модернизации, поскольку сам способ решения задачи в рамках персонифицированной и неформальной системы связей противоположен достижению поставленной цели.

Однако в данной статье мы остановимся на сравнении России с третьим типом автократий, выделенным Барбарой Геддес, — военными хунтами. А точнее — с бюрократическими авторитаризмами, режимами, характерными для Латинской Америки второй половины XX века (понятие, введенное знаменитым аргентинским политологом Гилльермо О'Доннеллом[6]). Такой подход довольно популярен среди российских исследователей. Например, Лилия Шевцова пишет о путинском режиме: «Было бы, наверное, правильно назвать это бюрократическим авторитаризмом. Это не новая концепция, использованная многими аналитиками, включая Гилльермо О'Доннелла и Дэвида Колльера в их исследованиях латиноамериканских режимов 1960-х и 1970-х годов, представляющая собой одну форму модернизации в отсталых и сырьевых экономиках. <...> Цель в том, чтобы позаимствовать сам концепт, который позволяет нам определить две составляющие современной российской власти: акцент на личной власти и опора лидера на государственную бюрократию. Комбинация этих двух элементов отличает путинский режим от ельцинского периода, где лидер сделал, как представляется, сознательный выбор препятствовать консолидации своего аппарата»[7]. Однако такое «заимствование концепта» представляется нам некорректным, поскольку (как показано ниже) путинский режим представляет собой систему, кардинально отличную от бюрократических авторитаризмов, описанных О'Доннеллом. Слепое же приложение формулировок без анализа составляющих режима вносит дополнительную путаницу в сферу классификации авторитарных систем, и без того хаотическую.

Тем не менее внешнее сходство путинского режима с бюрократическими автократиями действительно существует. Прежде всего это корпоративизм — система выстроенных интересов, связывающих гражданское общество с госструктурами, непосредственно принимающими решения, где главенство принадлежит одной группе (военной хунте в случае Латинской Америки или Южной Европы). Для корпоративизма характерны определенные черты, общие для бюрократически-олигархических структур в целом: патерналистский характер рыночных отношений, где государство играет особую роль по регулированию экономики; ограничения политического плюрализма; особый статус бизнес-структур, интегрированных в систему государственных интересов. По Филиппу Шмиттеру[8] эта система интересов состоит из ограниченного числа единичных, неконкурентных, идеологически избирательных, функционально разнообразных, иерархически организованных, субсидируемых, авторизованных и/или контролируемых государством ассоциаций. Казалось бы, заменив военных на выходцев из спецслужб, а системы выстроенных интересов — на госкорпорации, можно было бы и текущую Россию отнести к типу бюрократических авторитаризмов: налицо правление членов некой организованной привластной группы в тандеме с бюрократами и системными либералами. Однако таким образом фундаментальное отличие между современной российской системой и режимами, сложившимися в Аргентине и Бразилии в 1960-х годах и в Чили и Уругвае в 1970-х, оказалось бы упущенным.

Специфика латиноамериканского случая в том, что автократии возникали неожиданно в довольно успешно развивавшихся странах и вопреки предсказаниям теории модернизации. Как пишет О'Доннелл: «Государство, которое мы имеем в виду, не является традиционно авторитарным типом, когда оно возвышается над политически инертным населением; оно также не является популистским, взывающим, хотя и под определенным контролем, к оживлению народного сектора... Бюрократический авторитаризм представляет собой систему политического и экономического вытеснения народного сектора... что достигается уничтожением канала политического доступа к государству для народного сектора и его союзников, захватом и контролем организационной базы их деятельности»[9]. Собственно, вся работа О'Доннелла была критикой концепции модернизации: сравнительно успешное развитие стран, как выяснилось, может приводить не к их демократизации, а к остановке этой самой модернизации. Другими словами, экономическая модернизация не обязательно ведет за собой политическую. «...В современной Южной Америке высокие уровни модернизации порождают новые виды зависимости и ведут к массовому преторианизму, который создает серьезные искажения в формально демократических политических институтах.<...> Это приводит к формированию коалиции, в которой разнообразные сектора, усилившиеся за счет высоких уровней модернизации, соглашаются, что политическая эксклюзия населения необходима для преодоления стагнации и продолжающегося конфликта. <...> Триумф коалиции ведет к инаугурации нового типа авторитаризма, который пытается (достаточно успешно) усилить неравное распределение ресурсов, которое привело к его появлению на свет»[10]. Однако, как будет показано ниже, в российском случае проблемой стала, наоборот, нехватка модернизации, нежели ее переизбыток.

К началу 1960-х годов Аргентина и Бразилия, самые развитые страны региона, благодаря размеру своих экономик смогли добиться особых успехов в плане темпов роста производства, особенно в индустрии и связанных c ней отраслях (маркетинг, реклама, коммуникации, транспорт, финансирование). Успех был достигнут преимущественно за счет так называемой политики горизонтальной импортозамещающей индустриализации. Однако в долгосрочном периоде такая политика приводит к взвинчиванию издержек (за счет отсутствия конкуренции), росту межсекториальных дисбалансов и неравновесному распределению доходов. Особой проблемой стала необходимость избавиться от многочисленных мелких производителей, выживавших за счет искусственных ограничений, которые были созданы для крупных высокотехнологичных компаний. Постепенное истощение экстенсивного индустриального роста поставило вопрос о необходимости изменения экономической политики. Дополнительные трудности были связаны с изменениями в социальной и политической расстановке сил, вызванными предшествующим периодом экономической экспансии: с ростом урбанизированных бедных слоев населения и увеличением популистских требований с их стороны, которые на фоне ухудшающейся экономической конъюнктуры (инфляция, спорадический экономический рост, социальное расслоение, рост зависимости от иностранного капитала) было все труднее удовлетворить. С ростом размера городской бедноты, числа рабочих и усиления перераспределительных запросов с их стороны более состоятельные слои аргентинцев и бразильцев и крупный бизнес все больше пугались перспективы масштабного перераспределения и препятствий, которое оно создаст дальнейшему экономическому росту. Дополнительными факторами для беспокойства стала недавняя Кубинская революция и распространение влияния СССР в регионе. Эти факторы привели к тому, что у представителей среднего класса, бизнеса, иностранного капитала и высших слоев общества созрела убежденность в неспособности существующей политической коалиции изменить ситуацию, и как следствие возник запрос на радикальную смену политической системы. К власти в Аргентине и Бразилии пришла армия. Перевороты, организованные военными хунтами, решали две основные задачи. Во-первых, исключения популистски ориентированных низших классов из политического контекста (для чего был нужен авторитаризм). А во-вторых, привлечения во власть новых компетентных специалистов, способных осуществить грамотную политику, ведущую к продолжению экономического роста; поэтому во власть активно привлекались молодые технократы (часто с западным образованием).

На этом фоне путинский режим выступает полной противоположностью. Несмотря на то что возникшая в начале 2000-х годов система также являлась реакцией на модернизацию ельцинской поры, ее задачей стало вовсе не продолжение, а торможение реформ. Прежде всего, в отличие от Аргентины и Бразилии, Россия 1990-х годов характеризовалась не ускоренной, а опаздывающей социально-экономической модернизацией на фоне гораздо более успешных стран Восточной Европы. Вопреки угрозе так называемой дилеммы одновременности, сформулированной Оффе[11] (необходимость параллельного строительства рыночной экономики, демократии и национальных государств), большинство стран Восточной Европы в течение десятилетия успешно решили задачу экономической и политической модернизации. В российском же случае, во многом в силу наличия гораздо более глубоких структурных дисбалансов, к началу 2000-х годов все три задачи были решены лишь отчасти.

Но главное отличие между анализируемыми случаями состоит в особенностях основного агента изменений. В Аргентине и Бразилии двигателем переворота выступала армия — самый модернизированный институт этих стран. История армии в Латинской Америке уникальна. Из-за непрерывных войн и революций латиноамериканские страны активно развивали свои армии, заимствуя передовой опыт Германии (Чили и Аргентина) и Франции (Бразилия) и трансформируя этот институт в высокопрофессиональную и организованную силу. К началу ХХ века латиноамериканские армии уже были достаточно обособленным институтом, использовавшим новейшие технологии и другие научные достижения, которые прививали военным чувство превосходства над остальным обществом. Служба в латиноамериканских армиях культивировала особые и ярко выраженные ценности национализма, патриотизма, вплоть даже до некоего мессианства и ощущения, что «армия — это нация»[12]. Гватемальский президент (генерал) Хосе Мария Ореллана писал, что армейское образование производило особый трансформационный эффект, превращая человека в гражданина с высшим культом родины, чей символ — флаг, чья Библия — конституция. С этим мировоззрением соглашалась и большая часть гражданского населения. Военные выступали в роли спасителей национальной чести, оплота достоинства и дисциплины, защитников общества от продажности и некомпетентности коррумпированных политиков. Высокий уровень доверия к армии сохраняется до сегодняшнего дня. Так, по данным региональной исследовательской организации Latinobarometro за 2004 год, половина населения в Южной Америке доверяет своим вооруженным силам (и лишь треть доверяет полиции)[13]. Из-за особой чувствительности к политической ситуации в стране движимые стремлением защиты родины латиноамериканские вооруженные силы оказывались флагманом большинства политических изменений в регионе.

Сплоченные, эффективные и высокоидеологизированные армии латиноамериканского образца резко контрастируют с инертной структурой позднесоветского КГБ, плавно эволюционировавшего в российскую ФСБ. В начале 2000-х годов чекистская номенклатура получила случайный доступ к российскому государственному аппарату. Эта «случайность» важна: ФСБ не хватило бы ни организованности, ни цельности, ни мотивации латиноамериканских военных хунт для самостоятельного осуществления переворота (вспомним провальную попытку «путча» в начале 1990-х годов). Историческая специфика и немодернизированность этого института не позволяет говорить о нем как об агенте модернизации и перемен. Поэтому и задачей после получения доступа к власти стало не продолжение реформ ельцинской эпохи (о чем свидетельствует их полнейшее отсутствие, за вычетом налоговой реформы, осуществленной касьяновским правительством, которое было унаследовано от Ельцина), а перераспределение активов в пользу занявшей руководящие посты группы. В силу консервативности самого института идеологией нового российского режима (если речь вообще идет о таковой) стало некое переиздание советского империализма, воплотившегося в безуспешных попытках реинтеграции бывших советских республик и взгляде на распад СССР как на «крупнейшую катастрофу ХХ века». Основной опорой режима в силу его традиционности и антимодернизационной направленности выступали не средние слои общества, бизнес или иностранный капитал, а беднейшие и наименее модернизированные слои (т. н. «вторая» и «третья» Россия). Поэтому и бизнес воспринимался основным противником власти (как проиллюстрировала волна реприватизации, начавшаяся с «дела ЮКОСа»), а не важнейшей точкой ее опоры (как в случае латиноамериканских хунт).

Даже «технократическая» составляющая принципиально отлична в обоих случаях. В бюрократических авторитаризмах Латинской Америки технократы — это молодая элита с дипломами, полученными на Западе или в новых университетах западного образца. Эти «чикагские мальчики» были специально приведены во власть для осуществления более грамотной политики и сыграли важную роль в повышении качества институтов и увеличении количества каналов коммуникации между правительством и различными социальными секторами. В российском же случае, по данным Ольги Крыштановской на 2006 год, бюрократы, число которых во власти резко возросло при новой системе, были преимущественно выходцами из спецслужб и заняли порядка 77 % из 1016 высших государственных позиций, в том числе в администрации президента, аппарате правительства, налоговой службе, МИДе, Минобре, парламенте, судебной системе, крупнейших бизнес-компаниях и СМИ[14]. Исследование российских элит под руководством Михаила Афанасьева, опубликованное в 2009 году, продемонстрировало, что среди всех слоев российского общества именно силовики проявляли минимальную ориентацию на курс модернизации[15]. Поэтому, как отмечает Владимир Гельман, «не только не приходится говорить всерьез о возможности реализации в России "силового" сценария модернизации, но, напротив, создание взамен нынешних "силовьж крыш " эффективных и подконтрольных обществу правоохранительных органов является для России одной из важнейших задач государственного строительства»[16]. Незначительное число «молодых» технократов, сконцентрированное преимущественно в экономическом секторе, не оказывает существенного влияния на принятие основных решений.

Специфика российской системы способствовала последовательной деградации институтов, а не их укреплению (как в рассматриваемых латиноамериканских случаях). На антимодернистскую направленность режима обращает внимание и Лилия Шевцова, подчеркивая, что «любой консерватизм в России по стилю всегда направлен против модернизации, поскольку в российской истории отсутствуют как опыт общества, независимого от государства, так и опыт государства, независимого от общества. Таким образом, возврат к любым традициям, предшествовавшим 1991 году, означает для России деградацию»[17].

На наш взгляд, если речь идет о сравнениях, гораздо корректнее сопоставлять путинскую систему по типу организации связей с неопатримониальными режимами, особенно характерными для докапиталистических стран Экваториальной Африки. Отличие от латиноамериканского случая принципиально, поскольку демократические переходы осуществлялись в последнем случае по совершенно иному сценарию. В неопатримониальных режимах правящий глава или клан (структура организации власти — будь это единоличное или групповое правление — здесь не так принципиальна) удерживает власть с помощью системы личного патронажа, основанной на неформальных отношениях лояльности и личных связей, а не на идеологии или законе. Концепция неопатримониализма, введеная Майклом Браттоном и Николасом Ван де Валле[18], во многом сходна с «персоналистскими» автократиями Геддес («режимы, где лидер <...> консолидировал контроль над политикой и рекрутментом в собственных руках, снижая влияние своих конкурентов и/или число полномочий властной партии»[19]) и «султанизмом» Хуана Линца и Альфреда Степана[20]. В последнем случае авторы определяют «султанизм» как некую экстремальную форму патримониализма, где «области частного и общественного смешаны, есть сильная склонность к семейной власти и династическому наследованию, отсутствует разделение между государственной карьерой и персональными услугами правителю <вспомним примеры Тимченко и других ближайших друзей Путина>, существует нехватка рациональной неперсонализированной идеологии, экономический успех зависит от личных отношений с правителем, и главное, произвол правителя ничем не ограничен и у него отсутствуют глобальные задачи, кроме личных». В данной работе, однако, мы используем более слабую концепцию неопатримониализма. Популяризировавшие ее Браттон и ван де Валле, следуя за Дугласом Нортом (1990), утверждали, что в политический анализ необходимо ввести изучение неформальных институтов и правил игры в сообществах. Неопатримониальные африканские режимы, которые характеризуются единоличным управлением «большого человека», систематическим клиентелизмом, лежащим в основе политической поддержки, и размытыми границами между частными и государственными ресурсами, ярко контрастируют с гораздо более высоко институционализированными бюрократическими авторитаризмами Латинской Америки и Южной Европы.

Хотя в рамках неопатримониальных структур можно выделить массу разнообразных подвидов (в основном по степени свободы политической конкуренции и контролю над доступом к власти), их общая черта состоит в том, что в бюрократические институты встраивается патримониальная логика. Право на принятие основных государственных решений и управление принадлежит индивиду, а не институтам, а персонализированные схемы взаимообмена, клиентелизм и использование госресурсов для достижения политических целей и легитимации власти — обычная практика. Государственные должности в неопатримональных системах занимаются не с целью осуществления некой задачи или миссии, а для личного обогащения или получения определенного статуса. В силу такой ориентации властной группы права собственности оказываются подорванными, а стимулы к долгосрочному инвестированию — нарушенными. Как видим, это ситуация, близкая к путинской системе, но сильно отличающаяся от бюрократических авторитаризмов Латинской Америки. В силу своей специфики коалиция, управляющая патримониальным режимом, не очень склонна к осуществлению реформ (так как реформы подорвали бы саму логику основанной на патронаже системы).

Напротив, военные хунты латиноамериканского образца приходят к власти именно с целью осуществления реформ. Эрик Нордлинжер отмечает, что большинство офицеров, вероятно, предпочли бы остаться в казармах, если бы их стремление к обеспечению обороны страны или защиты корпоративных интересов могло быть реализовано вне правительственных позиций[21]. Также в силу самой своей специфики они либо институционализированы, либо содержат хотя бы некое правило разделения или ротации власти между членами коалиции. В частности, в бразильском случае (1964—1985) старшие офицеры, консультируясь с небольшим числом гражданских лиц, отбирали каждого последующего президента в соответствии с некоторыми правилами, зафиксированными в институтах авторитарного режима. В Аргентине (1976—1983) старшие офицеры смогли удержать власть, несмотря на попытки первого президента хунты изменить правила игры и интенсивную борьбу между членами хунты. В неопатримониальных режимах никаких фиксированных правил в долгосрочном периоде не существует: все сводится к самоличному произволу правителя.

Возвращаясь к исходному вопросу о демократизации, отметим, что стремление хунт к реформам и более высокий уровень институционализации вкупе со специфическими характеристиками самих военных (предпочитающих армейскую службу государственным позициям) часто обеспечивают им довольно мирный уход от власти. По Хантингтону[22] уход военных хунт от власти происходит обычно после принятия согласованных пактов, которым иногда предшествуют бескровные перевороты. Согласованные переходы особенно характерны для случаев, когда правительство хунты смогло добиться больших успехов в результате реформ, как показывает Фелипе Агуэро[23] на примере Чили и Бразилии. Поэтому, по данным Геддес (1999), с 1945 года в случае 74 % переходов от военных режимов на их место пришли долгосрочные (31 %) или краткосрочные (43 %) демократии. Напротив, лишь 16 % персоналистких (неопатримониальных) систем были сменены стабильными демократиями, а в 49 % случаев на месте старых персоналистских режимов возникли новые авторитаризмы.

Это отличие проистекает, во-первых, из-за слабой институционализированности патримониальных систем. Демократия — институционализированная система ротации власти — просто не успевает в них возникнуть до того, как власть узурпирует очередной «большой человек». Кроме того, члены правящих коалиций в таких системах не заинтересованы в реформах. Поскольку легитимность системы основана на коррупции и постоянных потоках перераспределения властных ресурсов в рамках бюрократических позиций или госкорпораций, независимой политической базы у режима просто нет. Любые изменения (реформы, демократизация) угрожают им потерей кормушки и в перспективе — власти. Специфика неопатримониальных систем в том, что власть редко выступает в качестве агента модернизации, а любые изменения с трудом проталкиваются общественными протестными движениями. По этой же причине, в отличие от Латинской Америки, в неопатримональных системах Африки бизнес редко солидаризуется с властью, а чаще всего вместе со средним классом переходит на сторону демократической оппозиции.

Изучив волну реформ на Африканском континенте между 1990—1994 годами, где 23 из 42 однопартийных систем проводили конкурентные выборы и устанавливали номинальные демократические режимы, Браттон и ван де Валле (1997) сделали обобщения относительно специфики демократизации таких режимов. Прежде всего, хотя специфика неопатримониализма влияла на контуры переходов, собственно различия в результатах определял опыт конкуренции и политического участия до 1990 года. Парадоксальным образом ни экономические условия в период перехода, ни давление со стороны иностранных доноров не оказывали значимого влияния на вероятность успешной либерализации.

Переходы от неопатримониальных систем в Африке (Замбия, Зимбабве, Кения, Малави, Нигерия), в отличие от Латинской Америки и Европы, обнаружили принципиальные отличия. Как упоминалось выше, в их основе лежит идущий из низов политический протест (спорадический, спонтанный, неорганизованный, недолгосрочный), связанный с желанием протеетного движения получить доступ к монополизированным госресурсам в ответ на ухудшение экономической ситуации. Свою лепту вносит и борьба за патронаж и ресурсы, ведущая к распаду элитной коалиции. В отличие от Латинской Америки бизнес и средние классы здесь склонны солидаризироваться с протестным движением, поскольку неопатримониальное государство не обеспечивает условий для защиты прав собственности, а распространие госкорпораций, чрезмерное госрегулирование и коррупция препятствуют экономическому развитию.

Результат демократизации в неопатримониальных государствах зависит от способности оппозиции свергнуть правителя. Правитель редко уходит от власти самостоятельно и чаще борется за выживание до последнего. Его склонность отдать власть сильно зависит от страха последующего наказания за злоупотребление властью и ресурсами за время своего правления. Заключению политических пактов также препятствуют поляризация общества, неопределенность и отсутствие формальных правил игры (институтов). Переходы успешны лишь в тех случаях, когда оппозиции удается установить эти правила, в том числе главенство закона, а их результат решающим образом зависит от специфики предыдущих режимов. Основным препятствием консолидации нового режима становится разобщенность социума, отсутствие привержености демократическим принципам и процедурам среди элит и слабость гражданского общества. Последнее соображение привело авторов к довольно пессимистичным оценкам перспектив консолидации демократических режимов в Африке в ближайшем будущем.

Проведенный анализ позволяет сформулировать несколько выводов касательно перспектив и российской демократизации. Поскольку по основным своим чертам путинская система гораздо ближе характеристикам неопатримональных режимов Африки, нежели бюрократических авторитаризмов латиноамериканского образца, нам не стоит ожидать легких и согласованных переходов. Вероятность болезненного сценария, когда в результате замедления экономики лидер оказывается смещенным от власти набирающей силу демократической оппозицией, гораздо выше. Успех перехода зависит от того, удастся ли растущему российскому обществу и разнообразным группам интересов внутри него объединиться, преодолев поляризацию и расхождения. Скорое будущее покажет, удастся ли это российской оппозиции.



[1] Geddes. 1999. What do we know about democratization after 20 years? Annual Review of Political Science 2: 115—44.

[2] Remington T. F., Reuter J. (2009). Dominant party regimes and the commitment problem: The case of United Russia (with John Reuter). Comparative Political Studies, 42, 501—526 // http:// cps.sagepub.com/content/42/4/501.full.pdf+html

[3] Magaloni, B. (2006). Voting for Autocracy: Hegemonic Party Survival and Its Demise in Mexico. Cambridge, UK: Cambridge University Press.

[4] Alena V. Ledeneva. Can Russia Modernise? Sistema, Power Networks and Informal Governance. Cambridge University Press, 2013.

[5] Ledeneva Акш. Interview: How Russia's 'Sistema' Leads To The 'Modernization Trap' // http://www.rferl.org/content/interview-russia-alena-ledeneva-sistema/24944910.html

[6] Guillermo A. O'Donnell. Modernization and Bureaucratic Authoritarianism. Institute of International Studies, 1973; Guillermo A. O'Donnell. Bureaucratic Authoritarianism. University of California Press, 1988.

[7] Shevtsova Lilia. Vladimir Putin's Political Choice: Towards Bureaucratic Authoritarianism Vladimir Putin's Political Choice: Towards Bureaucratic Authoritarianism // Leading Russia: Putin in Perspective: Essays in Honour of Archie Brown. Oxford University Press, 2005.

[8] Schmitter Philippe C. Still the Century of Corporatism. University of Notre Dame, 1974.

[9] Guillermo A. O'Donnell. Modernization and Bureaucratic Authoritarianism. Institute of International Studies, 1973. P. 79.

[10] Ibid.

[11] Оффе К. Дилемма одновременности: демократизация и рыночная экономика в Восточной Европе // Повороты истории: Постсоциалистические трансформации глазами немецких исследователей / ред.-сост.: П. Штыков, С. Шваниц; науч. ред. В. Гельман. М.; СПб.: Летний сад, 2003. Т. 2.

[12] Smith Peter. Democracy in Latin America: Political Change in Comparative Perspective, 2005.

[14] Илларионов А. Выступление перед комитетом по иностранным делам Палаты представителей США. 25 февраля 2009 г. // http://www.polit.ru/article/2009/03/16/illarionov/#_ftn5%22%20 narne=%22_ftnref5

[15] Афанасьев М. Российские элиты развития: запрос на новый курс. М.: Фонд «Либеральная миссия», 2009.

[16] Гельман В. Тупик авторитарной модернизации. Лекция на Polit.ru. 23 февраля 2010.

[17] Shevtsova Lilia. Vladimir Putin's Political Choice: Towards Bureaucratic Authoritarianism Vladimir Putin's Political Choice: Towards Bureaucratic Authoritarianism // Leading Russia: Putin in Perspective: Essays in Honour of Archie Brown. Oxford University Press, 2005.

[18] Bratton, Michael, and Nicolas van de Walle. Democratic Experiments in Africa: Regime Transitions in Comparative Perspective

[19] Geddes. 1999. What do we know about democratization after 20 years? Annual Review of Political Science 2: 115—44.

[20] Linz Juan J. and Stepan Alfred C. Toward Consolidated Democracies. Journal of Democracy 7:2 (April 1996): 14—33.

[21] Nordlinger E. 1977. Soldiers in Politics: Military Coups and Governments. Englewood Cliffs, NJ: Prentice-Hall. P. 142.

[22] Huntington Samuel P. The Third Wave: Democratization in the Late Twentieth Century. University of Oklahoma Press, 1992.

[23] Aguero Felipe. Soldiers, Civilians and Democracy: post-Franco Spain in Comparative Perspective (Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1995).