«Человек в истории» — программное название конкурса исторических исследовательских работ старшеклассников, проводимого под эгидой «Мемориала»,
о котором полтора года назад я уже писала. Тогда речь шла о первом печатном
сборнике работ победителей, производившем впечатление ошеломляющее! С тех
пор конкурс проходит вот уже в четвертый раз, издано три сборника, число работ
растет (в этот раз прислано их до трех тысяч), расширяется география. Уровень
работ неизменно радует, но уже не так ошеломляет — привыкаешь. Потрясают
время от времени человеческие истории, в них рассказанные.

И уже хочется говорить не столько об очередном ежегодном туре, а о рождающемся в результате явлении, воистину беспрецедентном. О том, как, оказывается, изменились времена. Когда-то в юности казалось, что время в стране
не движется, — и не заметили когда — уже и пылью покрылось. Была «эпоха застоя». В перестроечные годы было почти физическое ощущение стронувшегося
с места времени. Но только теперь, читая работы старшеклассников, начинаешь
во всей мере понимать, насколько далеко оно, время, с тех пор ушло, какая историческая пропасть отделяет нынешних школьников от «детей застоя».

Случалось ли вам задумываться, читая у Пушкина про «старинную мебель», «старинные обои», что Пушкин писал так о екатерининской эпохе, от которой отделяло
его тогда менее полувека? Пришло ли бы в голову моему сверстнику назвать
вещь 1940-х годов — «старинною»? Всегда казалось: это же бабушкино, совсем рядом, рукой подать, только что этим пользовались, старина — это как минимум до революции, ну в крайнем случае 20-е, модерн и нэп. Для нынешних юных, оказывается, бабушкины 50-е — старина, контуры которой приходится отыскивать
и нащупывать, ее бытовые приметы неочевидны и открываются с изумлением. Что
носили, каким событием была покупка пальто или нового платья, что ели, в каком
году семья приобрела мебель и телевизор, какой был транспорт (например, в строящемся сибирском городе вместо общественного транспорта были грузовики со
скамьями в кузове — они подробно описываются, даже фотография прилагается). И,
конечно же, «квартирный вопрос» всех занимает: какая была площадь комнаты, как
там помещались. Знакомство с повседневной жизнью даже вполне по советским
меркам благополучной семьи (т. е. не пораженной репрессиями, войной, высылками) порождает горестные недоумения: как же дед рассказывает, что хорошо на новом
месте устроились, дров было вволю и вода в колонке, коли жили-то зиму в палатках?

Подготовка конкурсной работы оказывается для многих поводом впервые
расспросить хотя бы собственную бабушку. О ее жизни, прадеде и прабабке. Позволю себе сугубо частные впечатления: живя среди интеллигентных семей мегаполиса, полагаешь само собой разумеющимся знание истории своей семьи хотя бы
до четвертого колена. Как-то всегда казалось, что все беседуют с бабушками о былом, знают, откуда пошла семья, все читали хоть что-нибудь из семейного архива, копались в залежах бабушкиного то ли хлама, то ли реликвий («В этой кофточке
твоя мама поступала в институт»; «Это же наш абажур!» — про немыслимый
клубок проволоки со свисающей оранжевой тряпочкой), все хранят память о сгинувшем в лагерях прадеде и знают девичью фамилию если не прабабушки, то уж
бабушки точно. Мемориальский же конкурс показывает, что на самом деле для
огромного множества семей это не так: и дети, и их родители во многих случаях
раньше никогда о прошлом семьи и даже собственных близких не задумывались,
и только теперь начали его выяснять — спасибо конкурсу[1]. И это не только от легкомыслия, невнимания: на протяжении нескольких поколений от детей прошлое,
видимо, пугливо прятали, там были предки из дворян или буржуазии, раскулаченные, сосланные, воевавшие за белых, служившие в НКВД — да мало ли… В первом сборнике конкурса была работа девочки, искавшей сведения о прабабке:
та растила ее маму, но сама мама про ее прошлое ничего не знала; оказалось, бабушка в тридцатых работала в женской колонии. Вместе с тем, пишут и дети из семей, где сохранение истории предков — традиция. Бережно хранятся старые письма, несколько поколений бабушек вели дневники. Так или иначе, но в работах
ребят появляется на свет Божий та история, которой мы не знали.

И не только потому, что это — настоящая, народная история повседневности,
редко попадающая «в сети» профессионального ловца-историка. Дело еще и в том,
как рассказывают. Стариков расспрашивают, интервьюируют не чужие люди —
свои, внуки, родственники, соседи. Оттого и тональность рассказа. Юноша
из Брянска написал про старого знакомого своих родителей, последнего из оставшихся живых героя боев у озера Хасан. Старик в приватных беседах про ту войну
рассказывал с горечью: и что потерь было очень много, и как штурмовали занятые
японцами сопки едва вооруженные войска, включая его стройбат, где выдано было каждому по три патрона, потому их берегли и воевать старались врукопашную,
прикладом (штыков, и тех не было). Но, удивляется автор работы, стоило ветерану
выйти выступать на каком торжественном собрании — и как подменяли его, настолько казенны, скучны и пусты становились его речи.

Школьники записывают сейчас то, что никогда, нигде во всей неприглядной
полноте не говорилось. Жуткие, трагичные, подлинные рассказы ветеранов
(включая Великую Отечественную). Дикие истории про раскулачивание, репрессии. Правдивые истории, и к тому же увиденные свежими глазами, производят
сильное впечатление. Пожалуй, среди записанного сейчас ребятами для конкурса есть такое, чего, упустив, мы бы не узнали уже никогда: старики-то уходят...

Вот, к примеру. Уж сколько, казалось бы, исписано-переговорено про немецкую оккупацию, зверства нацистов, героизм партизан и прочее. Но читаешь работу про оккупированную белорусскую деревню — и вслед за автором все открываешь для себя заново. Девочка из северного города Мончегорска ездит на каникулы
к бабушке в Белоруссию, в деревню Городок Молодечненского района. Про жизнь
этой деревни в оккупации и решила собрать сведения, бабушек соседских расспросила. Для девочки нет ничего очевидного, она не из советских детей, которых
пичкали бесконечными историями про Зою Космодемьянскую да молодогвардейцев. И она начинает с самого начала. Почему люди становились партизанами?
А почему служили у немцев? Добровольно или их заставили? Попутно выясняет,
что в начале войны эти земли были захвачены очень быстро, там не успели провести мобилизацию в советскую армию, мужики остались — потому-то столько
партизан. Пошли люди в партизаны, когда немцы начали обижать, и уходили
в лес целыми семьями, с женщинами, детьми. До войны Городок был процветающим торговым местечком. Много было евреев. Немцы всех уничтожили.
Об этом девочке рассказывали старики, тогда бывшие детьми. Человек, мальчишкой пасший скот неподалеку от кладбища, рассказывает, как немцы устроили облаву на евреев, а на кладбище появилась новая большая траншея, «мы, дети, туда лазали, смотрели». Это было в субботу. В воскресенье услышали
с кладбища пулеметную стрельбу. «Часа через два, когда выстрелы прекратились,
я пошел на кладбище посмотреть. О, ужас! Где в пятницу-субботу бегал, как трясина ходила земля… Земля ходила ходуном, там еще были живые люди». Девочка записывает, плачет: «Еще раньше, когда я бывала в Городке, я видела в центре деревни
разрушенное здание синагоги. Мы с подружками гуляли по заросшему еврейскому
кладбищу. Мне всегда казалось, что эти следы прошлой жизни хранят какую-то
страшную тайну. И только теперь, после разговоров со старыми людьми, все встало на свои места. Эти развалины — немые свидетели страшной трагедии. <…>
Я и раньше слышала об уничтожении евреев в войну, но масштабы трагедии еврейского народа начала осознавать только сейчас, услышав об этом из “первых уст”.
А ведь некоторые мои сверстники, да и взрослые, мало знают об этих событиях
и с трудом верят, что такое могло быть».

К последнему сообщению не знаю, как относиться. С одной стороны —
кошмарна столь короткая память. Видите ли, официоз про войну да зверства
фашизма в зубах навяз, надоело, да и вообще — не хочется о неприятном. Уж не
является ли непоправимо нравственно больным общество, так скоро забывающее о таком? С другой же стороны… Не были ли больны мы, переживавшие
в третьем поколении все те же навязчивые ужасы (лично мне, внучке воевавшего поколения, снились страшные сны про войну и фашистов), в качестве детских книжек читавшие про несчастную Зою, пытки и зверские казни, как священное предание хранившие ненависть к врагу? Ведь мои сверстники в нежном
возрасте как насущное обсуждали: подлежит ли осуждению выдавший своих
под пытками. Может, поколение, отказывающееся верить в вероятность фашистских зверств, — здоровее нас? Может, как раз им удалось достигнуть нормального человеческого мироощущения? А если людям не приходит в голову даже
мысли о ненависти и жестокости того размаха, так они их и не совершат ни под
каким видом, нету в них этого зверства? И пресловутой элегантности мундир
вермахта от Хьюго Босса будет у них ассоциироваться не с концлагерем, а все
больше с порно — и в добрый час? Знать бы наверняка, что несовпадение мироощущения гарантирует от повторения… Но это несовпадение во всяком случае обнаруживается при столкновении с самыми неожиданными штрихами
прошлой жизни.

Вот девочка приводит стихотворение школьника предвоенных лет:
    Депутат, — сказал т. Сталин, —
    Должен быть таким, как был Ильич,
    Чтоб враги свирепые узнали,
    Чей раздался над страною клич.

«Я прочитала эти строчки, и мне стало страшно. Что же нужно вложить в головы детям, чтобы они по собственной воле с удовольствием писали о “свирепых
врагах” и героях-чекистах? Я понимаю, что легко рассуждать об этом сегодня,
но все же...»

Ее подруга и соавтор пишет о прадеде, поступившем в начале 30-х в техникум: «В техникуме изучали предметы, о которых я никогда не слышала, например:
“История классовой борьбы”, “Политэкономия и основы теории советского хозяйства”. Названия некоторых предметов звучат довольно странно: “Породы свиней
и экстерьер”, “Беконное дело”, “Сельскохозяйственная метеорология”, “Экономика
свиноводства и организация социалистического свиноводства с технонормированием и экономикой труда”. Интересно, чем социалистические свиньи отличались
от капиталистических, классовой сознательностью?» И прибавляет: «Сохранилась
характеристика, выданная бюро ячейки ВЛКСМ… где я обратила внимание, что
студентов не просто обучали, но и придавали большое значение политическому воспитанию».

Десятиклассник из Владимира сделал тонкую и глубокую работу о земляке
Юрии Никифорове, погибшем в войну. Использовал его письма и дневники.
По ним видно, как восторженно верящий в партийные идеалы выпускник мечтает поступить и поступает не просто в военное училище, а в училище НКВД, счастлив, учится там. До тех пор, пока его родителей не арестовывают по доносу
старшей сестры с мужем. Хорошо хоть, срока небольшие по тем временам — три
года отцу, пять лет матери. Юрия, натурально, из училища исключают. Семейная
драма действует на него отрезвляюще, он уже не так предан партии, тональность
дневника меняется. Начинается война — его не берут добровольцем, как же, сын
опороченных родителей. Наконец, во Владимир эвакуируется то самое военное
училище НКВД, наш герой восстанавливается туда (тут уж о родителях не поминают — на дворе октябрь 41-го). Попадает на фронт, воюет, после ранения ухитряется попасть во владимирский госпиталь, хоть дома побывал, повидал вернувшихся из лагерей родителей. В феврале 1944-го погибает. Автор пристально
всматривается в мир Юрия, отмечает, какие книги тот успел прочесть на фронте
(Пушкина читал, Мериме, Достоевского, Шолохова, Горького, М. Рида, снова
Пушкина, Чехова), какие фильмы посмотрел. Пытается угадать, что тот пережил,
что видел, как воспринимал. Дневник ведет за собой, заставляет сопереживать,
понимать. Автор работы, современный юноша, глубоко прочувствовал своего героя. Осечки случаются симптоматичные. Вот комментирует запись от 22 сентября 1938 года, когда еще не пуганный родительским арестом Юрий торжествует,
что его утвердили кандидатом в члены партии: «Что значила для Юрия партия?
Наверное, партия ассоциировалась у него с Родиной, а членство в ВКП(б) давало право защищать свою страну».

Похоже, сегодняшним молодым (лучшим из них, талантливым, думающим)
действительно совершенно непонятно — что значит жить идеей, что это за состояние души. Зато их сильная сторона — простое, естественное человеческое разумение. Сопереживание беде, здравый смысл, заставляющий изумляться советским дурачествам (зачем, к примеру, было разорять и раскулачивать хозяйства
трудолюбивых крестьян?). При виде страшного советского прошлого они ужасаются, но сопутствует этому ужасу не ненависть, а скорее недоумение. Но записывают, рассказывают такие вещи, которые может записать и рассказать только человек, имеющий смелость взглянуть в глаза реальности. И приблизиться
к осознанию, что прошлое — это прошлое, ни больше и ни меньше.


[1]В географии конкурса есть одна особенность: приходят работы из самых, казалось бы, глухих
углов провинциальной глубинки, но очень мало — из Москвы, Петербурга. Устроители
конкурса объясняют это тем, что столичные дети больше заняты различными
дополнительными занятиями, больше у них возможностей для развлечений, в конце концов,
они больше избалованы. Но, быть может, играет свою роль и то, что для многих из них
(и как раз для тех, кто мог бы стать потенциальным участником конкурса, кто уже
интересовался прошлым) история своих близких, рассказы бабушки не являются чем-то
новым, не предмет для поиска, исследования, не то, что с радостью первооткрывателя
стремишься передать всем-всем-всем?