«Отечественные записки»: Нам кажется, что сейчас усиливается чувство тревожности, незащищенности у сограждан. Эта незащищенность ощущается буквально во всех аспектах социальной, экономической, политической и личной жизни. Откуда берется это ощущение?

Сергей Ениколопов: Есть ощущение опасности-безопасности, и есть реальность. Этот разрыв существовал всегда, в разные времена. А с момента появления средств массовой информации он стал особенно сильным. Это феномен XX века. Взрыв Фукусимы, падение метеорита в Челябинске и какая-нибудь катастрофа в центре Москвы происходят как будто одновременно — а я сам должен фильтровать информацию и решать, насколько я считаю Японию опасней для себя, чем центр Москвы. Происходит накопление опыта риска. Мне сообщают о разных — позитивных и негативных — событиях. Естественно, негативное производит больший эффект. Вообще все плохое выучивается лучше, чем хорошее: вспомните молодость...

Откуда у человека ощущение, что он все время сталкивается с угрозами? Ну вот, казалось бы, что тебе Фукусима? Ну да, несчастные японцы, можешь доллар передать и успокоиться, ведь ты сидишь спокойно в своем домике, далеко от Японии. Нет, люди обязательно начинают тревожиться: вспоминают, что есть Воронеж, есть Обнинск, есть страшный коллайдер, который воспринимается как угроза.

Одна из проблем — это границы реальности. Когда, например, люди занимаются шрамированием, самоповреждением и прочими подобными вещами — это проверка реальности. У них туго с границами, и мы наблюдаем легкие элементы деперсонализации: «Ущипните меня — это явь или сон?». Одна из моих гипотез: нарастание суицидальных, аутоагрессивных действий, связанных с болью, — это уже не эндогенная деперсонализация (охватывающая тот процент людей, которые «должны» генетически заболеть), а социальная. Мы живем сегодня в таком мире, где проверить, что реально, а что нет, очень трудно. Это мир, набитый различного рода вещами, которые «на зуб» не проверишь.

ОЗ: Получается, это связано с тем, что с информационной точки зрения мир стал единым, весь умещается в твоей квартире?

С. Е.: Первое, то, что мир как будто умещается в твоей квартире. Второе — это искажение реальности — в связи с тем, что он стал «квартирой». Что реально, а что нереально? Никто не знает эти границы, они сегодня размыты, и поэтому, рассуждая теоретически, когда человек прыгает с крыши, я уже не очень хорошо теперь понимаю, хорошо это или плохо? Сам я могу это сделать? Огромное количество молодых людей подвержены моде. И если для 30-летних мода — это значит быть ни на кого не похожим, то для 20-летних и младше это означает «быть как все». И чем больше будут писать о выпрыгнувших из окна, тем больше будут прыгать. После того как в Балашихе три девочки выпрыгнули из окна, — я по газетам подсчитал — сразу же последовали еще 32 случая.

В то же время, в связи с акцентом подачи, у людей исказилось реальное восприятие угрозы. Попасть под машину более вероятно, чем разбиться на самолете. Но людей, которые боятся машин, намного меньше, чем людей, которые боятся летать на самолетах. И этот разрыв все время увеличивается. Мы боимся огромного количества вещей, о которых мы раньше просто не знали.

В Америке множество больных, например, обращаются к психологам или психиатрам по поводу киберсталкеров — из-за преследований по Интернету. У нас такого практически нет еще. Но скоро будет. Сейчас, когда появилась возможность добыть из Интернета всю информацию, возникает чувство полной незащищенности. Оно обостряется ощущением прозрачности, потери анонимности у жителя большого города, а также ужасом от того, что мы все в руках отдела «К», который за всеми нами следит.

ОЗ: То есть это тревожность информационного происхождения?

С. Е.: Тревогу рождает и ощущение аномии, то есть расхождение между декларируемыми целями и социально структурированными путями их достижения. Для личности аномия это распад ее моральных устоев, системы ценностей. Ее связь с обществом разрушается. Аномия — это отсутствие психической и социальной интеграции, целостности личности и общества. Если я сказал, что образование — это ценность и открывает для нас горизонты, обеспечивает вертикальную мобильность, то я должен обеспечить это каким-то университетом. Потому что если сказано одно, а потом выяснится, что высшая школа не позволяет реализовать обещанного... Что тогда?

Ценности начинают бороться между собой. Люди не знают, как с этим конфликтом справиться. Здоровье, например, является ценностью, но путь к здоровью — весьма тернистый и неоднозначный, а иногда закрытый. Человек в реальности не знает, хорошая это клиника или нет. Она частная — это хорошо или нет?

ОЗ: Обычно мы идем к конкретному доктору Иванову...

С. Е.: А как Вы нашли этого доктора Иванова? Методом тыка! Потому что до этого Вы встретились с доктором Петровым, который был просто прохиндей, и это было видно с порога, и с каким-нибудь доктором Семеновым, который не был виден с порога, но на выходе выяснилось, что он скальпель в желудке забыл.

Какую школу предпочесть — «мордобойную» или либеральную, где в первом классе оценок не ставят? Родители не знают на самом деле, в какой школе лучше, какая система воспитания лучше. Я сейчас, кстати, занимаюсь буллингом, собираю всякие истории. И выясняется, что в частных школах его больше, чем в государственных, и организовывают его так же, как и в армии, учителя. Им это выгодно. В классе есть козел отпущения — класс сориентирован, замечательно. Учитель Вам скажет, что жизнь тяжела, что надо тренироваться, «я их тренирую с первого класса» и т. д. Я вам десять статей принесу о том, что такая система воспитания — «мордобойная» — хороша, и либеральная тоже хороша.

ОЗ: И от изобилия вариантов растет агрессивность в обществе?

С. Е.: Агрессия, с моей точки зрения, — это как градусник для измерения неблагополучия, личного или общественного, — неважно. Но когда температура 39, то никто не может сказать сразу: это простуда, нарыв или иной процесс какой-то. Для диагностики надо анализировать.

ВОЗ оценивает уровень самоубийств на 100 тысяч населения так: если он меньше 10 — это хорошо, это хорошая страна. Если в интервале 10—20 — это средняя, тоже жить можно, но уже не очень хорошо. Выше 20 — это очень плохо. У нас выше 20. И если говорить о каких-то интегральных показателях — то это количество убийств, количество самоубийств. Количество убийств по корыстному мотиву, а не эмоциональных. А когда мы видим, как растут убийства за какие-то материальные ценности, мы понимаем, что уж очень много в этой стране людей, которые хотят получить чужое.

ОЗ: А они растут, Вы фиксируете рост процента?

С. Е.: Фиксируется все, хоть и с определенным запаздыванием. Дела же редко когда доходят до суда в течение года. В Москве было в свое время — в 1967 году — всего 7 % корыстных убийств. Это был очень низкий процент. Такой показатель, скорее всего, был следствием оптимизма начала 60-х годов, когда все отмечали, что уменьшается преступность. Общее количество убийств уменьшалось, и количество корыстных убийств уменьшалось. Рапортовали уже о том, что можно и тюрьмы уничтожать. Все ожидали, что скоро светлое будущее наступит. Но наступил 1968-й год — и пришел конец этому ощущению. Дальше начался монотонный рост криминальных показателей. Сейчас отмечается небольшое падение, но пока не очень ясно, с чем это связано. Никто не может понять, почему во всем мире вдруг стала падать преступность. Мы попали в общий тренд, который никто объяснить не может: ни англичане для себя, ни американцы для себя, ни мы, конечно, для них.

ОЗ: Но в общественном сознании близко нет такой идеи, что преступность падает.

С. Е.: В общественном сознании нет. «Общественное сознание» читает журналы и газеты, смотрит телевизор. Журналист ведь не сидит на ежегодной коллегии МВД и прокуратуры и внимательно не записывает последнюю сводку. Зато он напишет, как Иванов расчленил Петрова, — это сразу прочтут и купят. Это интересная закономерность. «Пуля пролетела — и ага», но это товарищ мой погиб, а я-то продолжаю жить. Люди правда любят, когда им сначала сообщат о зверстве каком-нибудь, а потом расскажут, как поймали и за что убил. Это все равно как чтение детективов. Почему Агата Кристи популярна? Именно потому, что у нее в конце все сядут — и Пуаро расскажет, как оно было на самом деле. Из-за этого, кстати, «проигрывает» отечественный суд присяжных: никого в обществе не интересуют бездоказательные утверждения типа «посмотрите на лицо этого человека, разве он мог совершить преступление?». Людям нашим нужно, чтобы все было структурировано.

ОЗ: То есть люди не хотят модернизации системы правосудия?

С. Е.: Безусловно не хотят — в этом смысле. Возьмем недавнюю историю, когда муж убил и расчленил свою жену. Почему была такая бурная реакция? Потому что нет очевидного тривиального мотива, значит, заключает провинциальный сантехник, чего-то нам не договаривают.

ОЗ: Но чем эта история может взволновать этого сантехника?

С. Е.: Сантехника, вернее, обывателя беспокоит, что речь идет о людях, которые вроде бы благополучны: непонятно, почему они так озверели. Как можно из-за каких-то странных и мелких неурядиц — расчленять. Мотив не соответствует поступку. Идет несоответствие ожиданиям по многим линиям.

ОЗ: Нервозность в нашем обществе, по вашим словам, нарастает в связи с тем, что ожидания обманываются все чаще и чаще. Почему же этот разрыв возник сейчас? Ожидания устарели или реальность слишком быстро меняется?

С. Е.: Реальность меняется стремительно. При этом в ней одновременно существуют самые разные ценности: монархические, советские, антисоветские, вообще непонятно какие. И весь этот набор — на голову одного человека, и он должен в этом разбираться. А главное, что не наблюдается мощного преимущества какой-то одной системы ценностей. Вы включаете телевизор и смотрите битву экстрасенсов, потом про достижения молекулярной биологии — и вот у вас в голове одновременно уживаются экстрасенсы с молекулярными биологами.

ОЗ: Это можно назвать «свободой выбора».

С. Е.: Да, но человек, оказывается, к ней не готов. Когда мне на рынке предлагают большой выбор — скажем — 79 сортов кетчупа, как домохозяйка выбирает сорт кетчупа, который купит? Выясняется, что она просто искусственно зауживает этот выбор, не размышляя. А дальше выбирает из 7—9. Реально на полке стоит 79, но если я буду каждый пробовать, то я либо подохну, либо разорюсь...

ОЗ: Но все, что вы описываете, происходило всегда, просто количество сортов кетчупа менялось. Получается, надо просто ограничить выбор?

С. Е.: Аномия была не всегда. В советском обществе аномия началась при позднем Брежневе. После 68-го, реально — в 70-е годы. И потом начала нарастать как снежный ком. В какой-то момент, в начале 90-х, возникло ощущение эйфории — сейчас все изменится. У криминологов идет спор о том, что было хуже, — 93-й или 98-й год? Если судить по моей линии — по убийствам, — то это был 93-й. Тогда рост убийств наблюдался фантастический. В советское время на 230 миллионов населения было примерно 24 тысячи убийств. Более или менее стабильно в последние годы совка, в 85-м, в 87-м. Начиная с 91-го года у нас ниже 30 тысяч не было, но у нас и страна стала 144 миллиона! Она уменьшилась на 100 миллионов, а убийства выросли на 6 тысяч. Если еще к этому прибавить почти 30 тысяч потерявшихся. 30 тысяч на страну — это очень много. А был период, когда было 34 тысячи убийств и 32 тысячи заявлений — только зарегистрированных! — о том, что человек потерялся. Потом, через десять лет, вдруг обнаруживались трупы. Не все потерянные 30 тысяч в год обнаруживались, но большое количество трупов, которые не поименованы, подтверждает предположение о том, что правы считавшие очень многих из этих 30 тысяч погибшими.

ОЗ: А кто и как в принципе сегодня занимается такого рода подсчетами и — что важней — анализом статистики?

С. Е: У нас проблема: криминология в стране умирает. В Советском Союзе она нормально развивалась в начале 70-х годов. Была вполне адекватная. Не сказать, чтобы катастрофически отставала от мировой, что мы, увы, наблюдаем сейчас. Сегодня просто закрываются кафедры криминологии, лаборатории криминологии. Понятно, о чем я? Криминология — это наука о преступлениях. Без нее трудно анализировать процесс. Ну вот, например, сторонники продажи оружия сегодня любят ссылаться на Эстонию: мол, в Эстонии стали продавать оружие — и сразу преступность упала до 40 процентов. Но эстонские криминологи (которых там два с половиной, но все же есть) ухмыляются: вы посмотрите на данные об отъезде молодежи из Эстонии в другие страны — и вы поймете, что потенциальные убийцы просто разъехались. Благоприятная криминальная статистика фиксируется не

из-за циркуляции оружия, а из-за того просто, что нет людей. Горячие эстонские парни уехали, а старики... вставной челюстью не убьешь так хорошо.

Что мы наблюдаем в России? Резко уменьшилось число потерянных, просто в разы; количество убийств — 28 тысяч, это все равно больше, чем в Союзе, но по сравнению с 34 — сильное падение. Что касается самоубийств, то они не падают, а самое печальное, что у нас самоубийства приходятся в основном на молодежный возраст, на 14—25 лет. Это взаимосвязано — убийства и самоубийства. Они являются индикаторами неблагополучия.

ОЗ: Вы связываете это с тяжелой аномией и с жизнью в условиях информационного общества?

С. Е.: С тяжелой аномией прежде всего. Информационное общество — это как бы дополнительная вещь... Это все-таки больше к вопросу о субъективном ощущении безопасности.

ОЗ: А мода на прыжки с 14-го этажа? Это не от стремительного распространения информации специфического толка?

С. Е.: Ну да, в некотором смысле. В Мухосранске[1], скажем, никто не слышал про Балашиху, а когда о произошедшем там сообщают подробно на федеральных каналах, и девочка в Мухосранске видит на экране такую же девочку, как и она, и приятельницы у нее такие же... Не знаю, называть это модой — это скорее социальное заражение.

ОЗ: То есть идея нашего парламента бороться с этим, получается, не безумна?

С. Е.: Нет, она не безумна. В мировой суицидологии есть такое понятие: «синдром Вертера». Появилась книга Гете о Вертере — и появилась серия самоубийств. Спровоцированные им, а не еще кем-то. У нас было два таких ярких следа — смерть Есенина и смерть Маяковского. Я несколько лет работал рядом с Ваганьковским кладбищем, так там раз в три-четыре года появлялся какой-нибудь безумец, который обязательно хотел повеситься на ограде рядом с великим поэтом. Мировой бум самоубийств случился после смерти Курта Кобейна — по всему миру. Вот как это назвать? Влияние средств массовойинформации? — да.

Есть старый анекдот. Молодой психолог едет со старым купцом в купе. Беседуют. Купец говорит: «Давайте Вы будете угадывать, о чем я думаю и что я буду делать. Если Вы выигрываете — получаете десять рублей». Бедный психолог начинает угадывать: «Вы едете на ярмарку. А потом в Одессу будете возвращаться». Выигрывает десятку, опять выигрывает и так далее. И наконец говорит: «А потом Вы поедете в Киев посоветоваться с адвокатом по поводу развода с женой». Вдруг купец раз — и дает ему сотенную купюру. «Что, так все угадал?» — радуется психолог, а купец ему: «Ни хрена ты не угадал, идиот, но мысль замечательная!».

Так вот, в ответ на ваш вопрос. Живу я хреново. Проходит кто-то мимо меня и говорит какую-то вещь, которую сам, может быть, и не делает. Но я услышу, если эта вещь соответствует моему умонастроению. Стали говорить, что следует «мочить бюрократов», значит, будут бить бюрократов. Стали говорить, что распространено прыгать с 16-го этажа — значит, начнут прыгать с 16-го этажа. Это намеки, которые человек в свободно плавающей тревоге не опредмечивает. А потом вдруг раз — и опредметил. Причем очень часто это действительно «вдруг». Вопрос о том, какая искра в какой момент в человека попадает — это и должно быть предметом анализа. А сами цифры — это всего только цифры.

ОЗ: Сергей Николаевич, если представить себе, что искры не попадают, замолкли СМИ... повлияет это на уровень агрессивности в обществе или нет?

С. Е.: Средства массовой информации, как говорится — это «дерьмо в вентиляторе». Убийства были и есть, самоубийства были и есть. СМИ — это только усилитель.

Агрессия является лучшим способом защиты своего «я». Нападая, я уничтожаю или отгоняю от себя источник угрозы. Вопрос о том, как я его определил, — это вопрос второй. Самоубийство из этого же ряда. Есть вариант я приговариваю мир к высшей мере, поскольку я им недоволен. Вспомним знаменитое эссе Камю: этот мир во мне, меня больше нет — и его больше нет. Или другой вариант, когда я просто решаю некую задачу и не вижу другого способа ее решения, кроме предельно агрессивного. Тогда я направляю свою агрессию на себя, сохраняя при этом свое «я». Огромное количество самоубийств людей в пожилом возрасте именно с этим связано: они не хотят, чтобы окружающие видели их хламом (кстати, после 65 лет мужчины в 7—9 раз чаще идут на суицид, чем женщины. Женщины более адаптивны, среди них всплеск самоубийств фиксируется, когда они достигают 40 лет и происходят изменения их телесного облика и самоощущения).

ОЗ: Пока мы зафиксировали две причины роста агрессивности: аномия и наличие мощного информационного потока-усилителя.

С. Е.: Третье — это сложности с идентификацией самого себя. Есть разрыв между ценностями и средствами достижения этих ценностей, а есть еще и индивидуально кризисные вещи: идентичность каждого в современном мире под угрозой. Тут уже СМИ не играют существенной роли.

Недавно у меня на глазах девушка заполняла анкету и застопорилась на графе «вероисповедание». «Что мне писать? — спрашивает. — Я, с одной стороны, мусульманка, а с другой — атеистка». Все побросали дела и уставились на нее в изумлении: как же мусульманка, если атеистка? А она упорствует: «Ну как же, я ж татарка». Мы ей долго объясняли, что «татарка» — это национальность, а «атеистка», ну, или мусульманка — это религия. Запуталась совсем, бедная, к тому же у нас отовсюду звучит: «русский — значит православный». Любопытно при этом, что неофиты агрессивны, авторитарны и нетолерантны — а те, кто не задумывается о своем религиозном прошлом и будущем, а просто живут, — наоборот. «Решенный», пусть без рефлексии, а по традиции, вопрос об идентичности делает вас достаточно устойчивыми. Тяжелее всего людям, для которых она неопределенная. Классический пример маргинала с неустойчивой идентичностью — это подросток. С одной стороны, он уже взрослый, должен делать то и это, а с другой стороны — спать в девять. Так.. я взрослый или нет? Этот раздрай у подростка идет все время. Подросток — непонятно кто. Уже усы пробились, а все равно еще ребенок...

ОЗ: Как может сам человек снизить уровень собственной агрессивности и тревожности?

С. Е.: Первоначально возникает тревога, которая разряжается во времени. Тревога отличается от страха тем, что она не опредмечена. Когда мне тревожно, я не знаю, почему. И вдруг тревога опредмечивается случайным образом — например, в уроде, который меня подрезал. Тревога опредмечена, предмет назван — и происходит атака против угрозы. Я не знаю лично, как тренировать контроль над этим, но я знаю одно: у людей, у которых с идентичностью все в порядке — сильное «я», высокая, но адекватная самооценка, — у них шансов набить морду товарищу меньше. Рецептов нет. Точнее, это не к психологам или криминологам, это к родителям.

Печально, что нарциссизм сейчас растет, вся культура стала нарциссической. Отсюда все эти изумительные истории — избить кого-то, снять на мобильный и потом вывесить в Сети. Неважно, что это по существу донос на себя. Главное — быть в центре внимания. Сколько у вас просмотров? Десять, говорите? А я вот избил училку и получил миллион...

ОЗ: А как же приемлемость собственного поступка с моральной точки зрения? И наказуемость?

С. Е.: Вот это самое интересное. Наказуемость не пугает. Это говорит, во-первых, о силе потребности, а во-вторых, это маленькая козочка в сторону правосудия: не верю я в это правосудие. Оно нереально. Нет ощущения, что наказание неотвратимо: разрыв во времени очень большой. Помните Кущевку? Сейчас только начинаются суды — а это было уже три года назад.

К слову, о приемлемости: школа перестала быть сакральным местом. Учителя можно избить. Кто из бывших учеников такое мог себе представить — драться прямо в школе? Драться можно было за школой. Курить и так далее. В классе никто не закурит. А сейчас у меня студенты иногда закуривают — на лекции! Были у нас четыре сакральных места: казарма, школа, больница и церковь. А сегодня разрушилось все.

ОЗ: Сергей Николаевич, разработчики законопроекта о короткостволе консультировались с криминологами?

С. Е.: Все криминологи против продажи оружия. Ее пропаганда — вранье. Я был на двух предварительных слушаниях. Четыре эксперта были — все как один — против. «За» — были писатели и прочие свободные художники. Уже и в Америке нарастает движение «запретить», скоро у них будет уже «фифти-фифти». А ведь у них-то идет борьба за отмену пункта Конституции! Более половины убийств — это убийства, совершаемые из огнестрельного оружия. У нас пока чем попало ткнут, что под рукой было, и то катастрофические цифры по убийствам. А уровень агрессии у нас выше.

Я адаптировал методику измерения агрессии, которая сейчас применяется во всем мире, таким образом, что показатели для каждой страны можно сравнивать на одной шкале. Россия на этой шкале располагается выше других. И этому населению предлагают дать оружие. Все разговоры о психологических экспертизах и проверках — это полная ерунда. Даже не из-за коррупции, о которой много и, кстати, вполне убедительно говорят. Дело в том, что будет ставиться диагноз здесь и теперь. Вот вы вошли и произвели впечатление адаптированного нормального человека. Вы вышли — и я не знаю, какой вы. Вы понимаете, кто пойдет завтра покупать оружие? Трусливые, мнительные, параноидальные люди...

ОЗ: Вы знаете криминологов, которые поддерживают идею разрешить оружие?

С. Е.: Нет, таких нет.

ОЗ: А ведь закон, по-видимому, будет принят, за ним явно просматривается большой экономический интерес.

С. Е.: Несомненно. Только экономический интерес. Никакой заботы о гражданах и их безопасности. Произносится много высоких слов, но они ничего не значат.

ОЗ: Считается, что если каждый знает, что можно получить симметричный ответ, то желание использовать оружие возникает гораздо реже.

С. Е.: Для начала, сразу возникает один момент: теперь я знаю, зачем мне грабить вас. Раньше я не знал, есть у вас деньги или нет, имеет ли смысл грабить. А теперь я узнал, что вы купили пистолет. И у меня появляется возможность, ограбив вас, получить нелегальное оружие. Из этого пистолета я могу убивать тех, кого я не люблю — со справкой. А свой дома хранить — у меня есть пистолет, но я же им не пользуюсь.

ОЗ: Погодите, идея ведь такая — я не достану свой пистолет, чтобы грабить вас, потому что у вас с высокой степенью вероятности тоже есть пистолет.

С. Е.: А если я зайду сзади, пока вы будете махать своим пистолетом? У Бертрана Рассела есть такое соображение о Ницше: этот человек вошел в историю фразой «когда идешь к женщине, не забудь захватить плетку», но сам он относился к тем мужчинам, у которых 9 из 10 женщин выхватывали плетку, как только он переступал порог комнаты. Значительная часть людей, которые купят оружие, — это люди, которых ожидает участь Ницше.

Вот я сам занимался стрельбой влет по тарелочкам. И поэтому кто из нас с вами быстрее выстрелит, я знаю. Я отлично понимаю, что большая часть людей, которые купят оружие, — это слабые, тревожные, мнительные люди, которые поверят в байку, что это симметрично. А я знаю, что можно подойти сбоку, высунуться из-за угла, надеть глушитель, потому что мне нужно ваше оружие и я не буду на весь околоток шум поднимать. И более того, я не буду снимать это все на видео и выставлять в ю-тубе.

В России нельзя разрешать оружие. Мы говорим, что сейчас у людей высокий уровень тревожности и агрессивности. Ну-ну... «Когда я думал, что достиг дна, снизу постучали». Совсем неприятно станет жить в стране.

ОЗ: Ну, многие считают, что неприятней уже почти некуда. И чувствуют себя в опасности и без всякого короткоствола...

С. Е.: Я хотел бы еще раз сказать о некотором искажении реальности, когда люди опасаются больше того, что на самом деле не является высоковероятным, и совершенно не обращают внимания на то, что, например, сосульки падают с большей частотой, чем происходят теракты. Есть несколько психологических объяснений этому. Меня больше всего поражает феномен травматических последствий. Он заключается в том, что нарушаются три базовых принципа «я-концепции», главные оси, на которые опирается личная структура мира. Вот эти принципы: «я хороший, какой бы мерзкий я ни был», «мир справедлив» и «мир доброжелателен и предсказуем». Когда эти принципы незыблемы, человеку хорошо. Когда же, например, на него падает сосулька, то возникает диссонанс: я же знаю много людей, которые намного хуже меня, но на которых не упала сосулька — и где справедливость? Если я хороший, то как же я мог пойти именно в эту подворотню, этим путем, а не тем? Как вообще такое могло случиться в моем мире? Все три оси ломаются, человек разочаровывается и утрачивает ощущение безопасности. Да, сегодня это распространенное ощущение, но не следует забывать, что, как всякое ощущение, оно все же субъективно. И о сосульке задумываться, пожалуй, опасней, нежели об авиакатастрофе. Вон сколько сосулек всюду...

ОЗ: Не получается ли, что чем свободнее человек в своем выборе и чем больше он знает о его критериях, тем страшнее человеку жить?

С. Е.: У человека должны быть мощные реперные точки, поэтому все психологи криком кричат про эту самую «я-концепцию». Только ею и стоит заниматься.

Беседовала Татьяна Малкина