Риск и опасность[1]

I

Лишь в последние годы социология начинает более серьезно и широко изучать тему риска. Причину следует искать явно не в теоретическом развитии самой социологии. Эту тему в исследовательский ландшафт принесли штормовые ветры. Но она может стать долгожданным поводом для отказа от прежних, уже порядочно надоевших тем (и вовсе не из-за успешности прежних исследований).

Если посмотреть шире, то в других дисциплинах можно найти более значительные и длительные исследовательские традиции, которые с ее появлением также получают мощные стимулы. В первую очередь следует назвать исследования по теории рациональных решений — как экономические, так и психологические, ориентированные как на модели рациональных расчетов, так и на чисто эмпирический подход. Так что сейчас социология находится в ситуации, напоминающей момент ее выхода на академическое поприще. В рамках тематического круга, связанного с риском, неопределенностью, опасностью, существуют представления, исходящие из индивидуалистического утилитаризма, который берет за основу функции полезности и интересуется возможностями их рационального исчисления. А также существует — но уже не в качестве общественной теории, а в качестве темы для обсуждения в массмедиа — общественно-политический интерес к опасным аспектам нашего будущего. Но если в конце XIX века посредством различения социалистическое/социальное удалось дистанцироваться от политики[2] и, одновременно, посредством различения индивид/социальный порядок — от биологии и психологии, то теперь, почти век спустя, у социологии отсутствует столь простая схема самообоснования. Видимо, ей вновь необходимо дистанцироваться от индивидуалистически-утилитаристского понимания проблем — что применительно к классикам социологии мастерски показал Талкотт Парсонс[3]. Однако на этот раз отсутствует такое центральное для всей дисциплины понятие, каким было тогда понятие социального. Впрочем, теперь, вероятно, нам может помочь переход от онтологического и рационалистического подхода к конструктивистской когнитивной теории.

Если обратиться к уже устоявшимся областям изучения риска и задаться вопросом, о чем собственно идет речь, то есть о понятии риска, окажешься в тумане. Сама проблема выделения этого понятия нигде ясно не эксплицирована[4]. В изучении его истории также нет серьезного продвижения. Не сделано попытки исторически осмыслить употребление этого слова, — что также не должно удивлять, если учесть неясность вопроса с источниками. Для чего вообще нужно было вводить новое слово там, где можно было говорить об опасности, неопределенности, случайности, а в отношении поведенческих решений — о добродетели (virtu), мужестве (fortitudo) и т. д.? Если социология хочет участвовать в изучении риска не только как жанра беллетристики, необходимо прояснить все, что относится к понятию, которым она занимается.

Чтобы не слишком зависеть от прошлых исследований, можно было бы просто спросить: почему риски вообще являются проблемой? За этим вопросом стоит подозрение, что с каждой проблемой связано какое-то слепое пятно и что это типично для «рационалистической традиции, оказавшейся не в состоянии учесть слепоту, неизбежную при формулировке любых проблем»[5]. Самоочевидность проблемы риска для рационалистической традиции — считающей, что возможного ущерба следует избегать, даже если еще не известно, будет он иметь место он или нет, — скрывает в себе следующий вопрос: почему вообще эта проблема является проблемой?

Такая слепота, неизбежно сопутствующая рациональной постановке проблемы и вызванная нашими ближайшими злободневными заботами, вероятно, объясняет поразительную небрежность в вопросе о научных понятиях, странно контрастирующую с точностью, которой требуют от исчисления рисков[6]. По крайней мере в этом отношении социология не находит для себя образца в рационалистически ориентированной литературе и вместо этого вынуждена сама отвечать на вопрос, что же для нее является проблемой.

Если для начала ориентироваться на такие важные для истории слова «риск» примеры, как мореплавание и, в самом широком смысле, торговля (кстати, это могло бы объяснить предполагаемое происхождение слова из арабского языка), или, скажем, поведение придворных в XVI веке, то сразу становится понятно, почему новый феномен нужно было назвать новым словом[7]. Речь идет о случаях, в которых возможный ущерб легко (то есть без обращения к классическим добродетелям fortitudo, virtu и т. п.)[8] предотвратить, поскольку можно просто не идти на риск, оставаясь дома, но тем не менее рекомендуется активно выявлять ситуации, в которых возможен ущерб. Поначалу речь шла об особых случаях в контексте хорошо устроенного естественно-этически-политического общества. Однако число таких случаев возрастало, и сегодня уже многие считают: весь проект «общество» настроен на то, чтобы активно выявлять возможности возникновения ущерба.

Конечно, для того чтобы прояснить понятие риска, подобного зыбкого представления о проблеме недостаточно. С методической точки зрения любое уточнение понятий зависит от прояснения того, в рамках какого различения понятие обозначает одну (а не другую) сторону некоторого явления[9]. Чтобы правильно определить многоаспектное понятие, локализованное сложным образом, следует по возможности комбинировать множество различений. Это усложняет процедуру и не избавляет от вопроса о том, каким понятиям оно противополагается. К тому же в таком случае в конструкции по-прежнему сохранится слепое пятно; однако по крайней мере станет ясно, что это слепое пятно и есть то различение, которое положено в основу и не отмежевано от других различений (что, как показано в следующем разделе, в ограниченной мере было бы допустимо, но может в конечном счете вылиться в бесконечный регрессивный процесс различения различений).

II

Когда исходишь из понятия риска и ищешь противоположное понятие, то прежде всего на ум приходит не опасность, а определенность. Понятие опасности слишком схоже с понятием риска, чтобы выделять его в качестве противоположного понятия. Однако причины предметного свойства также говорят в пользу того, что исходить надо из различения риск/определенность — в таком случае отпадает необходимость в четком понятии риска и будет достаточно общего понятия неопределенного, но при этом вероятного ущерба, который может быть нанесен в будущем.

Смысл и функция различения риск/определенность проявляются отчетливо, если уясняешь себе, что уверенности в невозникновении ущерба в будущем вообще не существует[10]. С точки зрения социологии из этого следует, что понятие определенности обозначает социальную фикцию, и нужно не изучать материальные условия, создающие определенность, а ставить вопрос о том, что именно в социальной коммуникации рассматривается в качестве определенного. Поэтому эксперты в области безопасности используют понятие риска: оценивая риск с помощью расчетов, они уточняют, как именно можно достигнуть определенности[11]. Тем самым понятие определенности выступает в этой паре как пустое, нейтральное понятие (подобно понятию здоровья в различении болезнь/здоровье). Иначе говоря, оно функционирует лишь в качестве понятия, служащего основой для рефлексии. В бинарной схеме данного различения оно представляет собой позицию, позволяющую анализировать все решения с точки зрения их сопряженности с риском. Оно универсализирует осознание риска, и вовсе не случайно, что с XVII века тематика определенности и тематика риска сближаются.

Если мы это признаем, то в понятии определенности больше нет необходимости. Его можно заменить тезисом о том, что не существует решений без риска. Однако при отказе от различения риск/определенность проблема риска — если спроецировать ее на общество в целом и пока не рассматривать временное и социальное распределение рисков, — обнаруживает свой парадоксальный характер. Так, попытки уменьшить риск сами являются рискованными, отличаясь от уже существующего риска лишь по времени, масштабу и распределению выгоды или ущерба. Скажем, можно опасаться риска одновременной смерти сотен людей по какой-то одной причине и предпочесть ему другие риски, когда под угрозу будут поставлены жизни не меньшего числа людей, — правда, при этом моменты катастроф во времени, места, где они происходят, их причины и носители издержек будут не совпадать, а различаться (примером может служить автомобильное движение в сравнении с авиационным сообщением). Тем самым для наблюдателя в схему парадокс/разрешение парадокса включается проблема общего характера — во всяком случае при условии, что он стремится рассматривать эту проблему как социальную. Следовательно, приходится искать различные возможности разрешения парадокса, однако ни одна из них не может быть предложена в качестве объективно лучшей.

Если определенность не может выступать в качестве понятия, противоположного понятию риска, и — применительно к анализу общества — вытесняется своеобразным парадоксом, то мы оказываемся перед вопросом: посредством какого различения можно уточнить понятие риска, коль скоро он не противопоставляется определенности? В качестве такого различения далее будет предложено различение риск/опасность.

Обычно о риске говорят в том случае, когда ради выгоды готовы брать в расчет возможный ущерб[12]. Предполагается, что для этого необходимо принять некоторое решение. «Для нас, — пишут Адальберт Эверс и Хельга Новотны, — особенность риска заключается в том, что он выносится за пределы неограниченного множества действий, которые могут быть связаны с неопределенностью и вероятным ущербом, — то есть из темной зоны опасности; в том, что его можно тематизи -ровать и именовать в общественных дискурсах, ограничивать и предотвращать»[13]. Тем самым подразумевается, что риска можно избежать, если отказаться от соответствующей выгоды. Так, распространитель новостей или слухов рискует тем, что его могут спросить об источнике информации[14]; молчащий может этого избежать. Кроме того, при таком подходе к определению понятия риска напрашивается вывод, что о нем можно говорить лишь в том случае, если соответствующая проблема находится в области рациональных расчетов. Судя по всему, история понятия риска (хотя пока удовлетворительных исследований и нет) подтверждает этот сдвиг в сторону рационального сопоставления возможностей[15]. А значит, можно допустить, что представления о риске развивались вместе с этим относительно новым (средневековым) словом, прежде всего там, где требования рациональности казались осуществимыми. Это понятие возникло и утвердилось благодаря осознанию того факта, что не при всех обстоятельствах разумно стремиться к максимуму определенности, поскольку тем самым упускается слишком много благоприятных возможностей[16]. Если неприятность может случиться лишь изредка, следует исходить из того, что она не случается вовсе. Особенно в том случае, когда мы, дабы ее избежать, подвергаем себя опасности столкнуться с другой неприятностью, причем неизбежной и чреватой худшими последствиями[17].

Эта близость к рациональному сопоставлению вариантов, видимо, до сих пор определяет понятие риска. В него изначально встраиваются необходимые для такого сопоставления сведения или возможности измерения[18]. Тем самым для этого понятия прочерчиваются очень узкие пределы применимости. Преднамеренно, нет ли, — в любом случае искусственно затрудняется обсуждение той проблемы, какую представляет вероятный источник ущерба, который можно и предотвратить.

Если дистанцироваться от рационалистических ожиданий теории решений и посмотреть на них отстраненно, с социологической точки зрения, то можно спросить: а как вообще, принимая решение, удается трансформировать неопределенность в определенность? Ведь речь идет именно об этом. Будущее представляет собой некий горизонт неопределенности и останется таковым всегда. Оно еще не утвердилось и всегда может обмануть наши ожидания. Однако само решение должно быть определенным, иначе говоря: для последующих действий должно быть достаточно того, что решение принято, и того, каким оно было. Трансформация неопределенности в определенность осуществляется с помощью наиболее распространенного способа расчета вероятности — вообще-то предпосылки такого расчета неприменимы к любому отдельно взятому решению, но в отсутствие других возможностей все же могут использоваться в этих целях. Таким образом, определенность решения и составление временного плана его поэтапной реализации посредством серии дальнейших решений никак не отменяют того факта, что начальное решение неизбежно сопряжено с риском.

Кроме того, бросается в глаза, что исчисление риска проводится индивидуально, а значит, и согласно индивидуальным предпочтениям. Узко понятые предпосылки рациональности как бы гарантируют, что другие в подобной ситуации стали бы действовать точно так же. Тот, чьи вычисления рациональны, может считать себя «каждым», а в думающих иначе видеть людей, слишком подверженных эмоциям и, как следствие, неадекватных. Социальное измерение не получает в программе рациональности собственного веса, оно целиком в ней растворяется.

Эта традиционно-социологическая критика предпосылок рациональности искала свой собственный фундамент прежде всего в иррационалистических (Парето), волюнтаристских и т. п. концепциях, в теории социального действия (Макс Вебер), или вслед за Дюркгеймом постулировала социальную реальность suigeneris. Парсонс суммировал все эти усилия, но тем самым дал проявиться и вопросу о том, насколько они достаточны. Мы заменяем их концепцией социальной кибернетики второго порядка — теорией наблюдающих систем, различающей между наблюдением первого порядка (которое не видит, что наблюдаемое тоже, в свою очередь, наблюдает) и наблюдением второго порядка[19].

Классические концепции рациональности конструируют наблюдателя первого порядка[20]. Он использует цели или ценности как свое слепое пятно и добавляет к этому «ограничители», например, в форме издержек или врагов, которые мешают реализации ценности. Но и постклассическая социология с ее дискуссиями, критикующими общество, остается на том же уровне. Когда здесь говорят о риске, имеют в виду ситуацию, существующую независимо от того, что о ней говорят, то есть реальность, не зависящую от наблюдателя. Только поэтому в контексте различений, актуальных при таком наблюдении (например, губитель природы/защитник природы), можно метать громы и молнии. Если же, напротив, использовать различение риска и опасности, то откроются более широкие теоретико-структурные возможности. На уровне наблюдения второго порядка можно увидеть, что это различение может ясно выразить себя лишь через процесс атрибуции. Он предполагает соотнесение явления с тем или иным субъектом. В зависимости от такого соотнесения нечто предстает или в качестве риска, или в качестве опасности. После чего можно реконструировать следующую картину: наблюдатель (а он всегда включает в себя и того, кто принимает решение, действует), остающийся на уровне наблюдения первого порядка, исходит из допущения, что существуют риски (или опасности) и что можно соответствующим образом — применительно к уровню риска (опасности) — рассортировать феномены независимо от других имеющихся наблюдателей (как если бы между всеми наблюдателями существовал консенсус). На уровне, где ведут наблюдения подобные наблюдатели, такие допущения выглядят «конструкциями», и, говоря о нашей тематической области, можно уточнить, как эти конструкции строятся, а именно: посредством соотнесения/несоотнесения в соответствии с принятыми решениями. Так с помощью двойного взгляда охватывается то, что видят наблюдатели и чего они не видят; однако двойной взгляд в свою очередь опирается на конструкцию, а именно на конструкцию проблемы как проблемы соотнесения[21].

Социологический «мейнстрим» еще не знаком с подобными возможностями анализа и с соответствующим структурным расширением своего теоретического репертуара. Поэтому не удивительно, что семантика риска до последнего времени не укоренилась в социологии и что даже сегодня это происходит в условиях размытости понятия риска и скорее как попытка обозначить некоторое некомфортное состояние. Возможно, однако, что в современном обществе по понятным причинам принципиально изменяется тот способ, каким будущее представлено в настоящем. Возможно, что нормативных регулятивов (право) и регулятивов ограниченных ресурсов (экономика) уже недостаточно для того, чтобы институциализировать социальную значимость будущего или придать ей такую форму, которая позволит осмыслить еще не решенные социальные проблемы как проблемы политические. Возможно, что символически обобщенные коммуникативные среды, которые порождены политической властью, структурированной посредством права, и деньгами, опирающимися на собственность, находят в проблеме риска свои границы: неясно, можно ли создать коммуникативную среду, учитывающую понятие риска, и как это сделать. Возможно, что социальная проблематика, связанная с принятием решений, сегодня принципиально меняется[22]. Подобные размышления побуждают переформулировать семантику риска и опасности с целью создания теорий, которые бы лучше учитывали проблему социальной значимости, которую имеет связь времен, связь настоящего и будущего.

Обе стороны обсуждаемого нами различения имеют общий элемент. О рисках и опасностях говорят, когда подразумевают возможный ущерб. В настоящий момент, то есть в момент риска или опасности, существует неопределенность относительно того, будет ли иметь место ущерб. Поскольку ущерб зависит от будущих событий, эту неопределенность никак нельзя исключить (если бы ее можно было исключить, то уже нельзя было бы говорить о рисках или опасностях). Оба названия — и риск и опасность — применимы к любому роду вреда, например, к возможности разрушения дома во время землетрясения, к возможности попасть в автомобильную аварию или заболеть, но также к тому, что в браке исчезнет гармония, или что полученные знания со временем окажутся бесполезными. Для экономически ориентированного взгляда ущерб может состоять в уменьшении имеющегося состояния, но также и в упущенной прибыли, с расчетом на которую были сделаны инвестиции. Купишь машину с дизельным двигателем — а тут как раз повысят налог на такие автомобили. Заведешь свиноферму — а правительство отменит дотации. С учетом подобного разнообразия мы решительно не вдаемся в то, о каком типе ущерба идет речь (если будущие события вообще могут оцениваться как ущерб). Таким образом, мы рассматриваем понятия риска и опасности безотносительно к предметному измерению. Проблема — и вместе с тем необходимость различать между риском и опасностью — заключается в отношении между временным и социальным измерением[23]. Во всяком случае, в этом состоит главный тезис данного исследования.

Даже формулировка, что проблема заключается в отношении между временным и социальным измерением, остается слишком общей и нуждается в уточняющем ограничении. Но все же выбор столь общего и многосложного исходного пункта может оказаться полезным. Более точное обсуждение напряженного отношения между временным и социальным измерением позволяет сравнить различные возможности его трактовки и таким образом прояснить специфическую проблематикуриска/опасности, отграничивая ее от других проблем.

Таким образом, с методической точки зрения, речь идет о функциональном анализе, то есть о попытке включить в сравнение как можно более разнородные ситуации и установить их «функциональную эквивалентность». В основе этого подхода лежит далее не проясняемая методически (но опять-таки разрешимая теоретически) проблема референции, временной или социальной. Однако при более сложном исследовательском дизайне невозможно ограничиться единственной проблемой (и единственным сравнением). В процессе решения подобной проблемы возникают проблемы частные, которые в свою очередь могут решаться различными, функционально эквивалентными способами. Так мы приходим к многоуровневой иерархии проблем и к методически обусловленному требованию всякий раз уточнять, на каком уровне иерархии осуществляется анализ. В этом смысле нужно различать между, с одной стороны, исследованиями, которые пытаются прояснить особенность перспективы риск/опасность в сравнении с другими подходами к напряженному отношению между временным и социальным измерением в общем плане, и — с другой, зависящими от этого исследованиями, которые занимаются уже различными стратегиями обращения непосредственно с рисками.

Этот комплексный, как минимум двухуровневый, подход мы считаем обязательным. Несмотря на действительно масштабные исследования риска, число которых стремительно растет, несмотря на участие социологов в этих исследованиях и несмотря на модное понятие «общество риска», социологии до сих пор не удалось найти для себя теоретические обоснования в этой области. Центр тяжести сейчас смещен в другие области: это оценка воздействия технологий на среду, изучение рациональных предпосылок обращения с рисками (или неопределенностью, или опасностями), или психических предпосылок такого обращения, которые, впрочем, уже по своей природе лишают эмпирического основания исследования, имеющие предметом предпосылки рациональные. Для всех этих исследований самоочевидно, что интересующие их типы поведения наблюдаются в некоей социальной среде. Это обстоятельство может и, при необходимости, должно учитываться как дополнительный параметр. Поэтому нет сомнений в том, что социологи обязаны участвовать в «междисциплинарных» исследованиях риска/опасности, если не хотят оставить без внимания важные условия реального поведения людей. Все это, однако, до сих пор не привело к самостоятельной социологической постановке вопроса. Видимо, социология, как и другие дисциплины, исходит лишь из того, что вред вреден, что ущерба следует по возможности избегать, и что это в первую очередь касается ущерба, принимающего катастрофические масштабы. Если проблема состоит именно в этом, то, помимо прочего, возникает соблазн утверждать противоположное, говоря о нормальных катастрофах[24] или о рискованности любых поисков определенности[25]. Одна беда: все это не создает никакой теоретической концепции и исследователи по-прежнему остаются завороженными чистым ужасом перед возможным ущербом. Этим никак нельзя удовлетвориться, если, конечно, мы ставим перед социологией задачу выработать адекватное понимание условий жизни в современном обществе.

III

Во всяком случае ясно одно: понятие риска указывает на будущее. Это указание само по себе выводит нас за пределы нынешнего состояния дискуссии.

Всякое познание и всякое действие суть процессы различения: в каждый следующий момент необходимо определять, какая сторона различения нами выбирается и из какой стороны мы должны исходить при следующей операции[26].

Поскольку при этом не обойтись без различения, процесс подчиняется строго бинарным командам. Он образует систему, которая обладает историей и в которой операции определяют состояние, необходимое для ее дальнейшего функционирования[27]. Собственное прошлое этой системы, будучи результатом совершенных в ней операций, представляет собой момент самореференциальной детерминированности ее состояния. А будущее?

Есть основания полагать, что будущее детерминирует поведение системы не столь «телеологическим» образом. Даже у Аристотеля, в других отношениях мыслящего строго телеологически, сделано исключение для двузначной истинностной логики[28]. Так, если уже известно, что в будущем произойдет (или не произойдет) морское сражение, в настоящий момент высказыванию о том, что оно произойдет (или не произойдет), все же не могут быть приписаны истинностные значения («истинно» или «ложно»). Оно должно оставаться неопределенным. Отсюда берет начало ряд подробных исследований под рубрикой de futuris contingentibus[29] — вплоть до исследований проблем многозначной логики. На начальном этапе современной теории вероятности также возникали трудности, обусловленные заранее заданным различением, а именно различением надежного знания и мнения. Общепризнанное решение заключалось здесь в том, чтобы приписать определенность самим высказываниям о вероятности и тем самым преодолеть традиционное различение episteme/doxa. Еще один пример встречается в праве, точнее, в области профилактического регулирования[30]. С точки зрения законодательства разумно запрещать поведение, которое наносит ущерб, и допускать поведение, которое ущерба не наносит. Но даже если еще не ясно, нанесет определенное поведение ущерб или нет, или в значительной мере окажется полезным, — оно тем не менее все равно либо запрещается, либо допускается. Закон применяется и к тому, что в его пределах неразрешимо.

В подобных случаях логика может обращаться к трехзначности или смириться и исключить из рассмотрения неразрешимые случаи. Социология, заинтересованная в теоретическом обосновании, напротив, могла бы предположить, что в подобных случаях будут с особой настойчивостью востребоваться социальные гарантии, чтобы поддержать противостояние будущему. Но тем самым проблема лишь преобразуется в форму, которую можно обозначить как напряженное отношение между временным и социальным измерением.

Временное и социальное измерения всегда вступают в напряженные отношения, если многочисленные требования, возникающие в одном из них, сталкиваются с многочисленными требованиями, возникающими в другом. Например, если усложняется предметное измерение (с его многоаспектностью), в котором требуется упорядочить временные и социальные отношения; или если увеличивается период такого упорядочивания или число людей, которых оно должно затронуть; или если во временном измерении можно ожидать усиления различий между прошлыми и будущими состояниями общества; или если в социальном измерении усиливается разнообразие людей и условий, в которых они живут. Кратко можно сказать и так: напряженное отношение между временным и социальным изменением меняется вместе со сложностью общественной системы.

Социальное (то, что включается в социальное измерение) — не особый род материи и не особый род духа. Это особый род разногласия (Differenz), а именно разногласие между «я» и «другим», Ego и Alter (на деле социальное всегда маркируется с помощью этих понятий — идет ли речь о психических или социальных системах, о всех системах данного типа или только их фрагменте, как, скажем, «соотечественники»[31]). Точно так же время — это не особый род движения и не особое движение (на небе, на часах), выступающее мерой для всех остальных движений, но в свою очередь особый род разногласия, а именно — разногласие между прошлым и будущим. Поэтому отношение этих измерений между собой должно пониматься как отношение разногласий, что в конечном счете значит следующее: социальное разногласие накладывает ограничение на то, как может детализироваться временное разногласие, и наоборот.

Лишь в этой исходной формулировке раскрывается историческая изменчивая взаимосвязь социального и временного измерений, причем как раз с помощью названного выше фактора: сложности общества. Таким образом, нельзя рассуждать в терминах одномерного и, прежде всего, непрерывно-поступательного общественного развития. Существует множество институционализированных изобретений — например, семья, юридически обязывающий договор или деньги, — которые предоставляют формы для сглаживания напряжения, и на их основе в дальнейшем становятся возможными более высокие требования к временно-социальным порядкам. Это усложняет ситуацию, но не меняет ничего в том, что настоящее и будущее можно связать между собой лишь с учетом ограничивающих социальных предпосылок, и наоборот: социальный консенсус (коль скоро он остается консенсусом) не может быть гарантирован без надлежащей стабильности во времени.

Не притязая дать исчерпывающую и окончательную систематику, можно выделить три различные формы, в которых связь времен — настоящего и будущего — отягощается социальными издержками. Такая связь обязательно подразумевает, что пространство возможностей для будущего ограничивается. В настоящем происходят необратимые события, которые ограничивают возможности будущего, хотя могут и расширять их. Причем такие события происходят вне зависимости от нашего желания или нежелания, действия или бездействия — словом, и тогда, когда мы женимся, и тогда, когда мы не женимся. Без подобных необратимых фактов (которые мы называем «связью времен») будущее (как горизонт настоящего) оказалось бы сверхсложным. Социальные издержки, порождаемые необратимостью, состоят в том, что она затрагивает настоящие или будущие возможности действия других участников. Во всех этих случаях проблемой является то, что будущим распоряжаются уже в настоящем, с известным безразличием к тому, чего ожидают от него другие заинтересованные лица.

Одно из решений этой проблемы выступает в форме нормирования ожиданий. Обычно мы представляем себе, что тем самым будущее поведение других людей ориентируется на следование принятой норме. Более реалистичный взгляд на вещи велит ограничивать такую ориентацию лишь ожидаемым поведением. Норма подтверждает, что ожидания были правильными, даже если поведение было иным (противоречило норме). Нормы служат для контрфактический стабилизации наших ожиданий относительно поведения других, а социальные издержки заключаются в том, что это происходит при нашем безразличии к подлинным мотивам и способам поведения тех, чье поведение подчинено норме. Норма «действует» — независимо от того, выполняют ее или нарушают[32]. Иначе говоря, что бы ни делали другие, мы чувствуем, что наши ожидания подтверждаются. А если норма включена в законодательство и ее соблюдение обеспечивается соответствующими организациями, то мы можем сначала проверить, а затем и утвердиться в том, что «были правы».

Совершенно иной социальной моделью является ограниченность ресурсов. Такая ограниченность также возникает лишь тогда, когда в дело вовлекается время, а именно вследствие того, что кто-то резервирует блага, которыми хотели бы воспользоваться другие, для своего (даже и отдаленного) будущего[33]. Здесь особенно ясно, что связь времен сопряжена с социальными издержками и что ограниченность ресурсов усиливается в той мере, в какой возможна долгосрочная забота о будущем (неважно, что накапливается: собственность, прежде всего земля, или деньги), тогда как другие уже в настоящем вынуждены голодать или работать, чтобы избежать голода.

В ходе длительной эволюции обе эти формы связи времен расширились до границ возможного. В области нормирования сначала пришли к изобретению договорных отношений, а затем и к позитивизации права с чрезвычайно расширившимися возможностями создания и изменения нормативных регламентов —

обязывающее действие при этом подразумевалось и для участников договора, и для всех, кто выполняет предписания законов правового государства. В сфере ограниченности ресурсов схожий эффект вызвала эволюция монетарной экономики. Все это также приводит к чудовищному нарастанию сложности, которое в конечном счете внушает сомнения в рациональном потенциале этих инструментов и приносит с собой новые виды проблем: оба типа связи времен необходимы и сопряжены с риском.

В традиционных обществах вопросы норм и ограниченности (распределения) ресурсов обсуждались еще в тесной взаимосвязи. Это особенно касается (уже разделенного на две соответствующие части) учения Аристотеля о справедливости, которое в те времена не могло иметь непосредственно правового значения и обладало лишь этическим. С усиливающейся дифференциацией общества разорвалась и эта взаимосвязь. Теперь вопросы норм решает право, вопросы ограниченности ресурсов — экономика.

Но вопросы норм и вопросы ограниченности ресурсов различались и в древней мысли. Вопросы норм рассматривались как проблемы познания. Согласно аристотелевской этике человек всегда действует ради блага; но ведь можно заблуждаться. Экономические расчеты придают убыткам форму издержек. А промахи и издержки допускаются потому, что миром правит рок, и их неизбежность скрывает от традиционного мышления проблему риска.

Теперь у нас есть основания предположить, что с помощью таких понятий, как риск и опасность, обозначается совершенно иной вариант этого напряжения между временным и социальным измерениями. Здесь также, по всей видимости, дело идет о поведении в настоящем, которое ориентировано на будущее и оказывает воздействие на третьих лиц. Мы просто не привыкли придавать проблеме риска и опасности такое же значение, как давно известным проблемам норм и ограниченности ресурсов. Для рассмотрения последних в ходе истории, насчитывающей не одну тысячу лет, выделились особые институты, а затем и особые функциональные системы. В частности, в европейской традиции само общество вплоть до XVIII века рассматривалось как правовое установление, словно оно изначально было основано на чисто естественных нормах, а не на договорных отношениях; с тех пор на первый план выдвигается мотив ограниченности и распределения ресурсов, так что само общество описывается преимущественно как экономический союз, как «капиталистическое» общество, индустриальное общество, характеризуемое проблемами своего (экономического) развития. Кроме того, институционализация договоров, некогда имевших свободную форму, позитивизация права и монетаризация экономики породили чрезвычайно сложное социальное регулирование, которое всякий день и даже всякий час учитывается нами в повседневной жизни и воспитывает в нас очень тонкую чувствительность к условиям существования (нормам, ценам) и их актуальным изменениям. Всего этого нельзя сказать о проблеме риска и опасности, в любом случае масштаб институционализации здесь качественно иной; к тому же сравнительно высокий уровень определенности, характерный для повседневной жизни в современном обществе, способствовал закреплению столь различных восприятий и оценок.

Уже в XIX веке установку на нормы и на регуляцию использования ограниченных ресурсов поставили под вопрос и спроецировали на «трансцендентальный» горизонт некоего непредсказуемого мира. Применительно к нормам этому соответствует понятие идеологии, а применительно к ограниченности ресурсов — понятие интереса. Тем самым подразумевалось, что, несмотря на этот горизонт других возможностей, более широкий, чем любые формы связи времен, все же могут существовать сферы предсказуемого, если не точно исчислимого: вот эти господствующие идеи и вот эти могущие быть реализованными интересы. Оба опорных пункта оказались способными соединяться друг с другом: идеологии смогли обратить внимание на нереализуемые, но заслуживающие быть учтенными интересы. Интересы смогли объяснить, почему определенные идеологии сохраняют значимость или теряют доверие.

Подобное мышление распространено и сегодня, но уже не обладает прежней убедительностью. В жаргоне (едва разработанном на понятийном уровне) в обоих случаях задаются вопросом о «легитимности». При том и другом подходе проявляется лишь соответственно достигнутое состояние системы «общество», но не его будущее. И это ясно показывает, что ни семантический комплекс нормы/правила/ценности, ни семантический комплекс ограниченность/блага/интересы не могут выявить в наблюдаемом сегодня обществе отношение между временным и социальным измерением. Лишь в два последних десятилетия наметились признаки пересмотра этой картины. В политике значение тематики риска растет по сравнению с темами норм и распределения; то же касается общественного мнения и связанных с ним социальных движений. Поэтому уже нельзя исключать, что традиционную двойную ориентацию на вопросы норм и вопросы ограниченности ресурсов, то есть на право и на экономику, нам придется дополнить еще одной перспективой. И можно предположить, что проблема риска/опасности не поддается адекватному рассмотрению ни в качестве проблемы нормы, ни в качестве проблемы ограниченности ресурсов.

Это сразу видно, когда мы обращаемся к вопросу о том, в каких формах и в каком объеме право может обеспечить защиту от рискованного поведения других. С одной стороны, хотя и очень ограниченно, — через субъективные права или «защищенные правом интересы» и зависящие от них возможности подачи исков. Это предполагает ясные причинно-следственные связи между нарушением и возмещением[34]. Или через уголовное право. Но при этом не исключено, что тот, кто ограничен уголовными нормами, не уклонится от них, выбрав иную, еще более рискованную альтернативу. Или же, наконец, через принимающее форму права управление рискованными решениями. Это перемещает риск в сферу самого нормативного регулирования: оно рискует проявить излишнюю предусмотрительность. Как в обязательственном, так и в уголовном праве в качестве условия оценки действия как противоправного выдвигается предсказуемость возможного ущерба. Для этого даже сегодня служат такие понятия-критерии, как «разумный человек» (reasonable man), дифференцированные применительно к тому, что может требоваться от специфических социальных ролей, экспертов и т. д.[35] Так что совершенствование права преследует дифференциацию социальных ролей, а не более точное исчисление самого риска. Тем не менее оба вида совершенствования права ставят нас перед вопросом о том, как долго еще можно будет утверждать, что в правовой системе одинаковые случаи рассматриваются одинаково.

Сегодня наблюдается тенденция к переносу бремени регулирования с субъективных прав на общественно-правовое регулирование и административный контроль — в той мере, в какой рискованные ситуации могут выявляться лишь статистически; ведь наделение субъективными правами защиты предполагает индивидуализируемую угрозу, а не только ее вероятность (как всегда, отдаленную, низкую)[36]; то же самое касается уголовных норм, которые зависят от достаточно очевидного субъективного состава преступления со стороны преступника. Очевидно, что прежняя техника правовой безопасности и соответствующие понятия виновности (умысел, неосторожность) основаны на индивидуальном подходе к проблеме, с помощью которого невозможно охватить важные аспекты нынешней ситуации, где речь идет уже о риске и опасности[37]. Какое бы право мы ни взяли — частное, уголовное или административное, — всюду существуют и используются возможности регулирования. Многообразие форм впечатляет. Но оно не дает увидеть, что дело, собственно говоря, идет не о норме, поскольку проблема заключается вовсе не в стабилизации ожиданий перед фактом случающихся разочарований. С учетом сложности каузальных отношений (отложенные во времени последствия, множество совместно действующих причин, особенно при экологических проблемах) можно ожидать, что правовое регулирование будет все больше становиться простым регулированием бремени доказывания, то есть вернется к типично правовому способу обращения с незнанием. Если пойдут по этому пути, то само право будет усиливать ненормативную установку в отношении неожиданностей.

На первый взгляд, экономическое исчисление (затраты/прибыль) предлагает лучшие способы решения проблемы риска; и если политика действует преимущественно нормативно-регулятивным путем, то экономика (а вместе с ней и значительная часть литературы, посвященной решениям при наличии риска) исчисляет риск именно так. Различие этих перспектив объясняет также трудности взаимопонимания между экономистами и политиками, наблюдаемые в настоящее время. Однако при более пристальном взгляде очень быстро выясняется, что в контексте проблемы риска экономические расчеты тоже выходят за пределы своих возможностей. Аарон Вилдавски, который сам аргументирует подобным образом, признает, что такое исчисление риска потребовало бы «безмерного расширения классического понятия альтернативных затрат»[38]. Действительно, для экономистов этот подход обусловливает универсализацию проблемы риска. В соответствии с ним риск всякого вложения средств заключается в отказе от выгоды, которую могла бы принести любая иная из возможностей их использования. Если применить его к деньгам и времени как средствам, сразу станет понятно, что он разрушает все рамки рациональной калькуляции; вслед за Гербертом Саймоном следует признать, что такой подход всегда может подразумевать лишь «ограниченную рациональность».

Таким образом, при рассмотрении проблемы риска непомерные затруднения испытывает (и неясным образом на них реагирует) не только нормативное, но и ресурсное регулирование отношения временного и социального измерений. Сказанное не означает, что разработанные за тысячелетия спецификации этих моделей рациональности стали бесполезными. Они сохраняют свой смысл в контексте, заданном постановкой их собственных проблем. Но они не годятся для решения проблемы риска, которая в сегодняшнем обществе становится особенно значимой.

Расхождение между этими различными взглядами на будущее можно также охарактеризовать следующим образом: поскольку проблема заключается в отношении между временньш и социальным измерением, она не может быть перемещена в предметное измерение и разрешена там. Даже если описания фактов полностью совпадут, этот консенсус не решит проблему. Напротив: совпадающее описание фактов может — и чаще всего будет — только обострять социальный конфликт. Одно из типичных заблуждений юстиции (и Гегеля) — считать, что преступник должен быть согласен со своим приговором, если он признает (или хотя бы знает), что совершил преступление. На самом деле знание общества о том, как в нем распределяются блага, только обостряет социальный конфликт — после того как стратификация лишилась своей социальной и правовой легитимности. Впрочем, во всех этих случаях более или менее успешно обращаются к ценностному консенсусу. Тогда проблема предстает как конфликт между фактами и ценностями.

Если же, напротив, речь идет о будущем в перспективе риска, то не помогают ни консенсус относительно фактов, ни консенсус относительно ценностей — мало того, оба они обостряют конфликт. Можно во всех деталях сходиться во мнениях относительно степени загрязнения окружающей среды и нежелательности этого явления, а также относительно того, что следует надежно обеспечивать население энергией и промышленными товарами, что здоровье (а значит, и медицина, и химия) относится к высшим ценностям и т. д., но, несшотря на это согласие, и как раз из-за него, ожесточенно спорить о тош, какой должна быть форша разрешения этого ценностного конфликта. И, насколько можно судить, именно грубая, агрессивная аргументация обеих сторон, искажающая противоположную позицию, есть признак того, что обе партии в принципе знают, что действуют вопреки тем ценностям, которые сами признают. Поэтому имеет смысл надеяться не столько на регулятивную этику[39], сколько на более рефлексивную форму коммуникации[40].

IV

На фоне общего напряжения между временной и социальной референцией различение риска и опасности приобретает особое значение — поэтому мы и предлагаем его в качестве исходного пункта для социологически ориентированного исследования риска.

Вероятно, будет полезным вкратце обобщить сказанное. В основе различения риска и опасности лежит процесс атрибуции, то есть оно зависит от того, с кем и каким образом соотносят возможный ущерб. В случае соотнесения с самим собой речь идет о рисках, в случае соотнесения с другим — об опасностях[41]. Только для курильщика заболевание раком — риск, а для остальных он был и остается опасностью. Таким образом, если возможный ущерб рассматривается как следствие собственного решения и соотносится с этим решением, то речь идет о рисках, независимо от того, рассчитывались ли вообще — и с помощью каких представлений о рациональности рассчитывались — риски и шансы на успех[42]. При этом допускается, что ущерба могло не быть, если бы было принято другое решение. Напротив, об опасностях говорят в том случае, когда соотносят возможный ущерб с причинами, находящимся вне собственного контроля лица, которому он угрожает. Такими причинами могут быть неотвратимые стихийные бедствия или же решения других лиц, групп, организаций.

Возможность различной атрибуции создается посредством различения настоящего и будущего, то есть посредством времени. Только в настоящем можно действовать, решать, осуществлять коммуникацию; только в настоящем можно и нужно составлять планы. Но если настоящее не просто переживается как фактическая актуальность, а также наблюдается во временной схеме, то его можно противопоставить (нынешнему) будущему. При этом для современного мира самоочевидно, что будущее не имеет никакой причинно-детерминирующей власти над настоящим. (В телеологическом мышлении старой европейской традиции, как известно, на это смотрели иначе, и потому там не было места для различения риска и опасности.) Следовательно, будущее есть нечто такое, что всегда может оказаться иным в зависимости от того, какие решения принимаются в настоящем. Если кто-то использует созданное тем самым пространство возможностей и связывает возможный ущерб с принятыми решениями, то он, принимая решение, идет на риск. Ущерб, лежащий вне этой сферы влияния — пока он еще не стал фактом, — рассматривается в качестве опасности.

Оба аспекта — риск и опасность — могут проявляться в одной и той же реальной ситуации и в смешанных перспективах. Опасность неожиданного аквапланинга на дороге может одновременно быть риском, на который идут при слишком высокой скорости движения. Опасность разрушений в ходе землетрясения может быть риском, на который идут при строительстве в сейсмоопасной зоне. (Мы не рискуем, получая здание по наследству, но рискуем, когда, зная, что оно находится в сейсмоопасной зоне, все-таки его не продаем.) Таким образом, в своей простейшей форме различение риск/опасность связано с аналитикой решений, и по мере того как все больше расширяются возможности таких решений, которые могли бы повлиять на возникновение ущерба или помочь предотвратить его, тенденция соотнесения дрейфует в направлении риска.

Итак, понятийное различение опасности и риска (как всякое различение) предполагает наблюдателя. Другими словами, интересующее нас соотнесение по собственному решению осуществляется тем, кем оно может быть осуществлено. Такое различение риска и опасности не обязательно, но возможно; и вопрос в том, от каких условий в системе и внешнем мире зависит, осуществляется оно или нет. Уже на этом уровне анализа становится понятным, что расширение возможностей решений благодаря росту знаний или развитию технологий перемещает проблему из сферы опасности в сферу риска.

Тем самым возникают основания для социального нормирования: можно ожидать, что в отношении аквапланинга, ВИЧ-инфекции и аналогичных известных опасностей люди будут вести себя осторожно и в случае чего будут вынуждены признать свое поведение рискованным. На этот случай юристы заготовят формулу разумного поведения, reasonable man и т. п. Применительно к вероятностям или побочным целям рискованное поведение все еще может быть рациональным; но уже нельзя помешать тому, что ситуация впредь будет определяться через риск, а не через опасность.

Иначе говоря, расширение пространства для принятия решений — долговременный тренд общественного развития — ведет к рационалистическим требованиям в сфере риска. Теперь речь идет уже не о специальных ситуациях, как в случае мореплавателей или грибников, — риском в значительной мере охватывается вся повседневная жизнь людей, которых снабжают информацией массмедиа. Возникает вопрос, могут ли быть подтверждены эти требования рациональности и как это можно сделать. В любом случае не существует никакой естественной логики, гарантирующей, что расширение возможностей решений сразу же, автоматически создаст лучшие возможности для рациональных подсчетов; и многочисленные исследования показывают, что это вовсе не так[43].

Хотя в исследованиях рационального поведения также заметен неоспоримый прогресс (прежде всего благодаря статистическим методам), но имеющий лишь то следствие, что возникает разрыв между требованиями рационального исчисления риска и тем, что наблюдается в качестве фактических методов такого исчисления. Отсюда вопрос: насколько вообще рационально рациональное поведение и, далее, попытки разрешения этого (на первый взгляд, чисто риторического) парадокса посредством дальнейших различений[44]. А эта уже не однозначная рациональность позволяет поставить дальнейший вопрос: что же, если не она, теперь определяет принимаемые решения — неужели социальные влияния?[45]

В этих условиях для социологов естественно признать сам риск социальной конструкцией и пытаться выяснить факторы, влияющие на эту конструкцию[46]. Нехватка рациональности, как часто бывает[47], восполняется социологией. В таких исследованиях могут тематизироваться социальные условия — например, общественный тренд к расширению пространства для принятия решений или различные формы социальной обусловленности (вероятно, даже обусловленность, характерная для определенных слоев общества) процессов соотнесения. Также можно задаться вопросом, варьируется ли осознание риска в зависимости от возраста или опыта и познаний, которые специфичны для различных профессиональных областей и которые в свою очередь могут объясняться социальными факторами. Можно вспомнить о влиянии договоров страхования на рискованные решения (например, о том, как страховые договоры о правовой защите влияют на готовность страхуемых мириться с риском быть вовлеченными в судебный процесс, что влечет за собой значительные последствия для загруженности судов). Можно предположить, что рабочие отраслей промышленности, связанных с высоким риском, воспринимают такое страхование неоднозначно (может быть, и невежественно), поскольку, с одной стороны, они подвержены рискам, а с другой стороны, срослись со своим рабочим местом[48]. Однако во всех этих исследованиях актор тематизируется в социальных условиях, которые отчасти напоминают социально-психологический эксперимент. Так, словно у исследователя нет перед глазами социальной ситуации в чистом виде.

Это ограничение преодолевается, если в рассмотрение включаются ситуации, в которых рискованное поведение одного становится опасностью для других. Лишь в этих ситуациях для социолога плодотворно различать между риском и опасностью. Риск может быть очень хорошо просчитан, но при этом порождать опасность для тех, кто не участвует в принятии решений. Люди, строящие атомную электростанцию, сегодня ведут расчеты чрезвычайно тщательно. Они минимизируют риски для здоровья жителей и сводят вероятность катастрофы к предельно малой величине. Эти оценки вполне могут быть верными и разделяться всеми. Но для возможных потерпевших такое строительство — не риск, а опасность. Именно в этом заключается различие.

Можно привести множество других, не таких впечатляющих примеров. Они возникают просто из-за того, что есть решения, которые не могут приниматься всеми совместно. Мужчина (или женщина), идущий на кражу со взломом, рискует быть пойманным. Для его жены (ее мужа) такой поступок — опасность. Один водитель идет на рискованный обгон, полагаясь на свои навыки и двигатель своего автомобиля, для других это представляет опасность. Производители товаров ограничиваются контролем качества путем выборочной проверки и продают бракованную продукцию, рискуя получить соответствующие рекламации. Для покупателя здесь может крыться опасность. В целом вероятность возникновения ущерба оценивается по-разному — в зависимости от того, идет ли речь о последствиях собственного поведения (которое, как человек считает, он держит под контролем) или о последствиях поведения других.

Распространенные сегодня социальные утопии склонны сводить возникающую здесь проблематику к постулату «участия», направляя тем самым усилия в неверном направлении. Ведь очевидно, что не все могут участвовать в принятии решений и что при ограниченных возможностях участия в важных и чреватых последствиями решениях разногласия по поводу риска/опасности вызовут скорее разочарование и недовольство, нежели единение. (Возможности единения кроются лишь в вариационном потенциале нормативного регулирования и/или в вопросах распределения при условии ограниченности ресурсов, то есть в традиционных образцах ориентации, но никак не в условиях столкновения перспектив риск/опасность.) Также следует иметь в виду, что те, кто принимает решения — вместе с теми, кто должен в этом участвовать и потому разделять перспективу риска, — занимают во многих отношениях невыгодную позицию. Они должны мириться с ограничениями, уживаться с несовершенством мира и все-таки вести себя как люди, несущие ответственность за последствия. Тем, кто подвергается опасности, легче. Они могут ограничиться предупреждениями и могут при каждой «аварийной ситуации» учащать свои жалобы. Чтобы сохранять эти мобилизационные ресурсы для общественного мнения, как раз следовало бы избегать всеобщего участия в принятии всех решений, даже если это было бы возможно. Для самонаблюдения современного общества такая обеспокоенность имеет позитивную функцию. С другой стороны, недостаток участия чаще всего оборачивается недостатком информированности. Проблема таких коллективных решений, которые никого не исключают, отодвигается в сторону и заменяется проблемой профессионального, ответственного обсуждения существующих рисков с заинтересованными лицами[49]. Однако подобная коммуникация либо должна пониматься как манипуляция, либо упирается в противоречие перспектив риска и опасности. Коммуникация о риске сама становится рискованной, и ее рискованность заключается в том, что принимающий решения появляется в поле зрения тех, кто подвергается опасности. К этому мы еще вернемся.

Чем более организованным является принятие решений, тем зримей становится расхождение этих перспектив. В случае организованного решения устанавливаются сферы компетенций и тем самым возможности влияния, вплоть до официальных каналов влияния. При этом определяется, кто в качестве лица, принимающего решение, так или иначе будет вынужден иметь дело с неизбежными рисками и кто в качестве затронутого лица будет вынужден классифицировать ту же самую проблему как опасность. Решения, связанные со многими природными опасностями, могут сегодня быть более или менее рискованными. Люди беспомощны или чувствуют себя таковыми перед лицом опасностей, которым они подвергаются в результате чужих решений. Конечно, от расположенной поблизости АЭС можно уехать точно так же, как от вновь проснувшегося вулкана; но как мириться с тем фактом, что это приходится делать из-за решения, навязанного другими?

Этот организационный эффект только усиливается из-за того, что осознание риска и решение взаимосвязаны. Как принимающий решение видит риск, так и риск делает видимым принимающего решение. Он должен себя обнаружить — независимо от того, как далее будет разделена и распределена ответственность. В случае организованных решений осознание риска распространяется как масляное пятно на воде. Обычно до возникновения ущерба риск оценивается иначе, чем после его возникновения, и именно это различие пытаются нейтрализовать посредством организованных решений. В них риск или постоянно учитывается, или вообще игнорируется. Если риск постоянно учитывается, именно это становится опасностью для всех остальных; ведь если организация перекладывает риск на свое окружение, то она одновременно становится и неспособной оперативно принимать решения, и высокозатратной[50].

Все эти особенности организованного процесса принятия решений усиливают расхождение между восприятием риска и восприятием опасности, то есть различные интерпретации одного и того же события. Это имеет далеко идущие последствия. Уже из теоретического определения понятий риска и опасности на основе атрибуции себе или другому прямо следует, что различие в их восприятии может носить социальный характер. Готовность мириться с будущей угрозой значительно варьируется в зависимости от того, воспринимается проблема по схеме опасности или по схеме риска. Даже люди, готовые вести себя крайне рискованно, вовсе не готовы мириться с опасностями, исходящими от поведения других[51]. Однако данная проблема возникает лишь в том случае, если само расхождение риска и опасности рефлексируется социально. Тот, кто чувствует себя в опасности из-за решения других, знает, что для них это решение — не более чем лишь рационально обоснованный риск; точно так же тот, кто считает риск осмысленным и даже практически неизбежным, знает, что другие воспримут его решение как опасность. В контексте общих законов формы[52] это зеркальное отношение риска и опасности может быть понято как повторный ввод различения в различаемое: опасность беспокоит именно из-за того, что для другого она — всего-навсего риск, и наоборот. Само различение значимо для обеих позиций; но здесь не возникает возможности консенсуса — именно из-за того, что основанием этой значимости является оно, это различение. Аналогичный анализ может применяться в теореме «двойной контингентности»: как в позиции Эго, так и в позиции Альтер отражается различие между Эго и Альтер. Альтер становится альтер-Эго, а Эго — альтер-Эго для альтер-Эго[53].

Эти рассуждения возвращают нас к вопросу о том, не формируется ли в рамках противопоставления риск/опасность общая социальная модель, затрагивающая социальный порядок столь же принципиальным образом, как модель норм (с контрфактическими притязаниями на действенность) и модель ограниченности ресурсов (с неравенством, вытекающим из самого понятия). Во всех этих случаях речь идет об артикуляции двойной контингентности[54].

Нормы предполагают признание, поэтому отклонения должны называться и рассматриваться именно в качестве таковых. Каждый раз повторяется старый вопрос: почему Рем не имел права перепрыгнуть стену? Только из-за того, что Ромул запретил это делать?[55] При ограниченных ресурсах каждое их использование усиливает неравенство, и опять-таки остается открытым вопрос: следует ли соглашаться с этим только из-за того, что приобретенное оплачено? Проблема риска имеет не меньшее значение. Следует ли мириться с угрозами, возникающими из-за рискованных действий, только потому, что риск был рационально исчислен (причем вполне вероятно, что сам расчет был социально обусловлен)? Парадоксальность здесь особенно отчетливо проявляется в том, что затронутые лица — независимо от собственной готовности рисковать — требуют высокого уровня защиты от чужой готовности рисковать, причем уровня, значительно превышающего рациональные расчеты[56]. Если подобное давление имеет политические последствия, оно в целом может привести к еще большим рискам и опасностям; в таком случае рискованное поведение смещается в те сферы деятельности, где его раньше не замечали, или туда, где не так просто сделать политическую ответственность за последствия решений предметом обсуждения.

Люди недооценивают значимость этих проблем, когда ссылаются на легитимность регулирования. Такая ссылка остается утверждением актора. Столь же неудовлетворительным является антитезис: будто сначала голым насилием создают фундамент общественного порядка, а затем убеждают в его преимуществах. Вероятно, во всех этих случаях сложность порядка и обусловленная ею согласованность действий просто исключают и как бы автоматически изолируют противоположное действие. В действительности тот, кто отвергает нормы, ссылается на другие нормы; тот, кто хочет закрыть доступ к благам для других, сам падок до них; тот, кто жалуется на опасность рискованных действий других, просто предпочитает другие риски и вряд ли сможет утверждать, что можно обойтись без риска.

Различия такого рода трудно преодолеть посредством коммуникации. То, что в настоящем может выглядеть как коммуникация между лицами, принимающими решение, и теми, кого оно затрагивает[57], скорее сведется к взаимному искажению позиций. Чаще всего предшествующие различия накладываются на рассмотренные здесь разногласия между теми и другими, например, на разногласия между организациями работодателей и работников или, что сегодня важнее, между организациями функциональных систем и протестных движений. Это усугубляет проблему. Даже в более осторожных рекомендациях, учитывающих сложность подобной коммуникации и препятствий на пути к договоренностям, по-прежнему исходят из того, что затронутым лицам необходимо каким-то образом объяснить то, насколько тщательно просчитываются риски и насколько неизбежными они являются[58]. Сегодня есть довольно критические исследования, в которых отвергаются привычные стратегические рекомендации в духе «книг по этикету» и предполагается парадоксальная коммуникация, разрушающая свои собственные основания, в частности веру в возможность решения проблем посредством лучшего информирования[59]. Этим не утверждается, что коммуникация в данных условиях будет невозможна и в лучшем случае просто окончательно закрепит различия; просто при совместном преодолении трудностей как минимум предполагается, что каждый участник понимает потребности другой стороны, пытается их учитывать и включает в определение собственной позиции. Основанием этого могла бы стать общественно-теоретическая рефлексия (а не совместно признаваемые «ценности»).

Глубина проблемы со всей отчетливостью проявляется при попытке раздробить ее с помощью различения субъективного и объективного восприятия риска. Обычно «объективным» считается то, с чем соглашаются все наблюдатели. А поскольку могут быть неразумные или недостаточно научно оснащенные наблюдатели (которых в таком случае отсортировывают как пропущенных по «недосмотру»), понятие объективного суждения часто ограничивается сферой разумных дискурсов или даже научно корректных процедур. Немного переформулировав, можно сказать, что в области объективных суждений можно обойтись без наблюдения за наблюдателями, поскольку их суждения будут совпадать (в силу объективности суждений)[60].

Различение субъективное/объективное стимулирует максимально объективировать основания суждения. Представленная здесь теория утверждает, что сделать этого не получится. И действительно, весь опыт показывает, что попытки сциентизации, уточнения каузальных процессов, все более тщательного отбора измерительных техник и статистических процедур приводят к контра-интуитивным эффектам. Они лишь увеличивают число аспектов, по которым можно иметь различающиеся мнения в зависимости от отношения к риску и опасности. Тем самым работа по объективизации оценок риска как бы субъективирует того, кто стремится к ней, ссылаясь на научность.

Соответствующее снижение доверия к экспертам уже является распространенной, широко обсуждаемой темой, правда, в основном лишь в политических, а не в эпистемологических контекстах.

С помощью звучащей по-гегелевски формулировки можно было бы выдвинуть требование к каждому уважать право другого на свою собственную объективность. Другим, довольно неортодоксальным на сегодня выходом мог бы стать отказ от различения субъективное/объективное с включением его в кибернетику наблюдающих систем. Тем самым различие будет релятивировано. Все высказывания будут соотноситься с наблюдающими системами. Тогда наблюдатель не упраздняется посредством предпосылок объективности, а всякое познание ориентируется на наблюдение наблюдателей. В таком случае наблюдатель второго порядка сможет увидеть, что могут видеть другие наблюдатели и чего они не могут видеть; и то же самое касается каждого наблюдателя, который его наблюдает[61]. Тем самым мы пришли бы к формулировке нашей проблемы, обобщаемой с точки зрения теории познания: не существует позиции, с которой можно было бы оценивать риски правильно и обязательно для других.

В обществе, у которого еще есть будущее, нельзя достичь ни легитимности, ни определенности, ни объективности. Раз есть будущее, то всегда есть и позиции, с которых можно критически наблюдать за действиями и противостоять любым правильным аргументам. В старой европейской традиции это символизировалось фигурой черта и воспринималось как свобода к злу. Современное общество хотя бы может судить об этом иначе.

V

В последующих размышлениях будет высказано предположение, что драматизация перспектив риска может быть связана с давно обсуждаемыми изменениями темпоральных структур общества Нового времени. Проще говоря, речь идет об увеличении различия между прошлыми и будущими состояниями, в результате чего актуальное настоящее занимает все более важную связующую позицию. По мере проявления этого доминирующая до сих пор временная схема стабильность/изменение (в космологии — aeternitas/tempus) вытесняется схемой прошлое/будущее[62]. Но чем сильнее будущее общества зависит от его собственных решений, тем непрозрачнее становится это будущее, поскольку — в отличие от опиравшихся на божественное прагматик древнего общества — уже невозможно знать, что принесет будущее, и это приходится решать. Вместе с тем время начинает течь быстрее; по крайней мере фиксируется ускорение. Ожидания больше не могут опираться на опыт, как это было прежде. Кроме того, время переживается в самом себе как рефлексивное; вместе со своими горизонтами прошлое/будущее оно смещается во времени, так что в том, что сегодня является прошлым или будущим, нужно учиться распознавать другое настоящее с его собственным прошлым и будущим.

Изменения в темпоральных структурах затрагивают время как семантический инструмент, с помощью которого интерпретируется мир. По мере того как общество становится все более сложным и динамичным, они выстраивают столь же сложный каркас для переработки информации. Они следуют за эволюционным развитием общественных структур. Здесь мы не можем детально показывать это. Для анализа семантики риска и опасности можно лишь зафиксировать, что невероятное становится вероятным в той мере, в какой все (или почти все) и так изменится в обозримое время. Тогда придется различать между еще не известными — ни наблюдаемыми, ни индуктивно выводимыми — будущими настоящими (kunftigen Gegenwarten) и нынешним будущим (gegenwartigen Zukunft). Это означает, что само время в каждом настоящем предстает иным, оно само движется во времени, и это не позволяет найти объективных критериев для оценки рисков и готовности к риску. Можно пытаться рассчитать подобные критерии и обосновать их общезначимость — хотя заранее известно, что завтра они будут устаревшими.

С точки зрения времени риск есть один из аспектов (другим была бы надежда) этого различия будущего настоящего и нынешнего будущего. В этом различии нет никакого вневременного места, никакого объединяющего центра, никакой позиции, обеспечивающей доступ к тому, что раньше называли вечностью (aeternitas). Соответственно приходится удваивать перспективу возникновения ущерба от риска или опасности. В будущем настоящем ущерб может возникнуть, а может нет Однако то, что в нынешнем настоящем этого невозможно знать и приходится записывать его на счет нынешнего будущего в качестве неопределенности, уже во многом является нынешним ущербом. Люди обеспокоены, чувствуют себя некомфортно, принимают меры, несут расходы, которые могут оказаться излишними. Независимо от того, возникнет ущерб в будущем настоящем или нет, он уже в любом случае нанес ущерб в настоящем[63].

Предположительно это беспокойство из-за ущерба принимает различные формы в зависимости от того, воспринимается будущее в перспективе риска или в перспективе опасности. Об этом нет детальных исследований. Существует множество подтверждений того, что в ходе эволюции жизни возник разнообразный репертуар для нейтрализации сбоев, ошибок и неудач. Иммунные системы, мозг, избыточность, перепроизводство, учреждения по ремонту являются примерами этого[64]. Что касается технологически индуцированных рисков, то можно успокаивать себя тем, что существуют учреждения по минимизации ущерба от несчастных случаев, и страховые общества сегодня поступают правильно, предлагая соответствующее know how или даже формируя соответствующие учреждения. Разумеется, здесь нет никакого пророчества, но просто предполагается то, что Роберт Розен назвал реакцией предвосхищения[65]. Она может возникать в общественных системах применительно к опасностям, которые невозможно предсказать в деталях. Вопрос в том, что произойдет с этими учреждениями и как они могут быть расширены, изменены или заменены, раз общество все больше перестраивается с опасности на риск. Можно предположить, что в тенденции опасности противостоят с помощью основательности и гибкости, со стоическим спокойствием и чистой совестью или направленной вовне агрессией, тогда как тяжесть рисков превращается в расчеты и связанные с ними издержки. Соответствующее различение, устойчивость vs. предвосхищение, встречается у Вилдавски[66]. В сфере риска проблема ущерба от обеспокоенности становится рефлексивной. Она проявляется в форме издержек решений, возникающих при попытке минимизировать издержки последствий решений, несмотря на рискованность решений. В таком случае проблема запутывается в самой себе и в безнадежной попытке рассчитать в решении различие между будущим настоящим и нынешним будущим. Тогда решения относительно рисков сами становятся рискованными.

VI

Различение риска и опасности может с пользой применяться и в общественно-исторической перспективе. Уже в XVII веке вместе с появлением расчетов вероятности и статистикой наметилась смена ориентиров. В милтоновском «Потерянном рае» (Книга IX) у Адама, созданного первым, отношение к грехопадению еще состояло в повиновении/неповиновении; у Евы, которая была создана второй, — уже присутствует отношение просчитанного риска. В общем, можно сказать, что расширение возможностей решений перемещает перспективы будущего из сферы опасности в сферу риска. Тематизация рисков проявляется в той мере, в какой являются или могут стать видимыми возможности решений, от которых зависит, возникнет ли будущий ущерб и кого он затронет. Важны даже непринятые решения; даже упущенные, но сами по себе известные возможности решений могут стать поводом для упреков. Риски зависят от общественного развития в гораздо большей мере, нежели опасности; в таком случае они гораздо более серьезны, нежели опасности, они вытесняют перспективу опасности из горизонта будущего, они берут верх.

Вместе с этим устаревает традиционная мораль fortitudo, мужской силы, настойчивости и выдержки[67]. На ее место приходят страхование, техники расширения круга потерпевших или же стратегии участия и консенсуса, которые предвосхищают будущие обвинения, то есть в целом — способы поведения, в которых предполагается использование организованных решений. Контрастом этого выступает проблема, взрывающая все организационные стратегии — крайне маловероятный ущерб, но катастрофического масштаба[68].

Расширение возможностей решений и тем самым зоны риска можно наблюдать в самых разнообразных сферах. Самым обсуждаемым сегодня является пример экологического риска, связанного с технологическими изменениями природных (эволюционно обусловленных) балансов. Он может сводиться к сознательным манипуляциям и их последствиям (генные технологии) или же к отходам производства, которые необходимо куда-то девать (загрязнение окружающей среды). Как постоянно показывает симуляция многофакторной стабильности, вероятность предвидения здесь очень незначительна, при этом бесспорна зависимость будущего ущерба от решений. Таким образом, всякое социально обусловленное допущение рискованных решений остается в зоне неизвестности, и все уровни допустимости рисков устанавливаются без надежных оснований. Проблема риска полностью покрывает проблему опасности, и упомянутое выше условие становится политической нормой: рискованное поведение одних становится опасностью для других, а различие опасности и риска становится политической проблемой.

Однако существует множество иных случаев: по мере развития медицины с помощью химических и биологических открытий болезнь из возможной опасности становится постоянным риском[69]. В той мере, в какой брак и в более широком значении — вступление в интимные отношения освобождаются от социального контроля, риском становится угроза неудачи в этих отношениях, тогда как вступление или освобождение от них социально облегчаются. Люди готовят цветы на случай свадьбы и Kleenex на случай развода, но в конечном счете каждый может оказаться в ситуации, когда будет вынужден признать, что то, чего он сам хотел, было плохой идеей[70]. Далее можно указать на условия монетарной экономики, которые из-за изменяющихся цен превращают в риск всякое экономическое действие: как инвестиции, так и спекуляции, как продажу, так и не продажу собственности, как выбор профессии, так и выбор работодателя, или, наоборот, набор персонала, а также выдачу и получение кредитов[71].

Эти лишь частично обозначенные здесь изменения показывают степень новизны ситуации. Впрочем, новизна здесь не в планомерной изменяемости общественных отношений. (Достаточно вспомнить истории об основании городов в древности, чтобы понять, что в этом отношении наши возможности не увеличились, а уменьшились — из-за большей сложности.) Она заключается исключительно в большем потенциале принятия решений и тем самым в соотнесении последствий с решениями. Одновременно это показывает, что вряд ли еще остаются шансы для сохранения социально гарантированных стандартов рациональности в смысле специфического для различных слоев этоса. Одновременно исчезают «разумные» или этически универсально обоснуемые критерии риска. Невозможно предсказать, сможет ли библейская религия переориентироваться на это[72]. По-прежнему могут существовать профессиональные стандарты, например, у врачей применительно к риску при проведении операций; в биржевых и банковских делах также в целом накапливается опыт, демонстрирующий границы допустимого риска или обеспечивающий клиентам операции различного уровня рискованности. Политика может фиксировать предельные значения и в зависимости от критики или опыта вносить изменения, и это также может осуществляться с помощью размышлений (и тем самым с вероятностью ошибки). То есть было бы неверным сводить всю проблему к аспекту рациональное/иррациональное. Таким образом невозможно решить проблему, возникающую из-за того, что отсутствуют всеобщие критерии и нет общественной репрезентации того, что есть правильно. В обществе за всяким рискованным поведением, которое по своим собственным стандартам является рациональным, правильным или допустимым, могут наблюдать наблюдатели, не согласные с применяемыми критериями. И это не просто возможность, которую нужно учитывать. Скорее различие риска и опасности воспроизводит вероятность этого несовпадающего наблюдения. Те, для кого рискованное поведение других становится опасностью, будут судить об этом иначе, нежели те, кто сам принимает решение и участвует в нем. Другими словами, существуют структурные поводы для постоянного воспроизводства конфликтов затронутых лиц, и не существует никакой позиции, с которой эти конфликты можно было бы разрешить суперрационально или этически. Конечно, политика может и должна заниматься этой проблемой. Она может растворить ее в партийной схеме и сделать предметом выбора. Но этим невозможно предотвратить повторения проблемы. Всякое политическое определение в свою очередь является политически рискованным, оно может влиять на выборные шансы, способствовать или мешать карьере и в любом случае опять-таки является опасностью для всех тех, кого оно затрагивает. В любом случае политика и государство не могут исполнить ожиданий тех, кто надеется на создание условий, при которых каждый индивид сможет безопасно вести рискованную жизнь[73].

VII

Существуют базовые различия, которые невозможно обсуждать в коммуникации или возможно лишь парадоксальным образом. Сюда относятся парадоксы бинарно кодированных систем, а вместе с ними — парадокс ограниченных ресурсов и парадокс нормы, утверждающей себя в качестве права[74]. Возможно, мы обнаружили след другого корня этой проблемы, и различие риска и опасности, социально отрефлексированное в себе, может оказаться другим базовым различием. Это означало бы, что невозможно ожидать снятия этого различия в некоем единстве (будь это рацио, этос, дух или что-то еще). Можно лишь спросить себя, что произойдет, если это различие станет структурообразующим в общественной эволюции и если оно начнет релятивировать и дополнять то, что в предшествующей общественной истории происходило через нормы и через регулятивы ограниченности ресурсов?

Впрочем, пока нельзя заметить ничего, кроме явно недостаточных иммунных реакций. Одна из них заключается в том, что проблема отображается посредством неподходящего различения, в частности посредством различения риска и определенности. А это различение внушает, что лучше ставить на определенность, чем на риск. Однако не существует никакой определенности без риска. Так что это различение только скрывает проблему и предлагает (как и многие различения буржуазного общества) лишь иллюзорное противоположное понятие, которое далее используется как основание для жалоб и обвинений. Этим лишь стимулируются противоречия, которые сами по себе не могут быть выявлены в обществе.

Столь же бессмысленным является требование большего участия. Как уже говорилось, возможности организованных решений не затрагивают сути проблемы, и это тем более справедливо для функционерской идеологии участия — даже если не учитывать того простого возражения, что сегодня имеется пять миллиардов человек, которые одновременно живут и одновременно действуют, то есть принимают соответствующее число решений. Так что «участие» может быть понято лишь как требование, в котором человек не воспринимается всерьез, но предпринимается попытка помешать ему делать то, что он бы сделал сам по себе. Замена терминологии — «диалог», «единение» и т. д. — не привела бы ни к малейшему изменению проблемы. Видимо, она происходит лишь из-за того, что уже не имеют значения двести лет опыта конституционного законодательства и представительства; причем они не имеют значения именно из-за того, что теперь речь идет не о проблемах норм и не о проблемах ограниченных ресурсов, а о новом виде связывания времени.

Но и традиционная альтернатива этому — либеральная идеология свободы — также не справляется с различением риска и опасности; ведь открывшиеся возможности действия и вместе с ними весь конституционный аппарат прав и свобод основаны на той предпосылке, что существует обширная сфера возможностей действовать во благо самому себе, не нанося вреда другому. Уже понятие договора и свобода заключения договоров должны были бы укрепить эту максиму — хотя хорошо известно, что нет необходимости учитывать ущерб того, кто добровольно согласился. С учетом проблемы риска новую остроту получает связанная с этим критика так называемых буржуазных идей. Ведь в сфере рискованного действия (а какое действие не является рискованным?) вообще не бывает (или крайне редко) случаев действия в собственных интересах без угроз интересам других. Так что для обеспечения прав и свобод следовало бы найти новое оправдание, которое могло бы обходиться без ссылок на подобную (редкую) сферу Парето-оптимального действия[75].

Все это настолько прозрачно, что возникает вопрос: почему так настойчиво продолжает отстаиваться явно бесполезное? В обществе, которое день за днем создает все больше рисков, это более чем понятно. Давление времени накладывается на давление действия. Нет времени ждать теоретического прояснения. Старое правило «Сначала думай, затем действуй» утратило силу вместе с традиционной мудростью. Мы вынужденно действуем extra sapientiam, поскольку не знаем будущего[76]. Хотя такое действие является рискованным. И кто, помимо заинтересованных лиц и любителей предостеречь, стал бы оспаривать, что это опасно для затронутых лиц?

Если наблюдать за тем, что происходит фактически, исходя из этой постановки проблемы выявляются две тенденции: политизация и темпорализация.

Политическая система завалена требованиями, проблематика которых связана с опасностью рисков. А поскольку эта проблема рационально (этически, консенсусно) неразрешима, ее приходится решать именно политически, то есть посредством (в свою очередь рискованных) решений, которые коллективно обязательны даже при отсутствии разумного консенсуса. Государство становится последней инстанцией трансформации опасностей в риски. Тем самым старые проблемы норм и распределения не устаревают, но вытесняются другим источником обеспокоенности. Это осложняет легитимацию решений. Остается ожидать, как на это раздражение политической коммуникации будет реагировать то, что развилось как конституционное государство и демократия.

Во временном измерении есть отчетливая тенденция избегать необратимостей. Они действуют как защита от рисков. Институт брака дополняется интимными отношениями, и браки более или менее заключаются по их образцу, то есть рассматриваются как расторжимые. Позитивное право может быть изменено в любое время, и даже комиссия по этике, которая консультирует политику, через несколько лет на основании другой информации может прийти к другим рекомендациям для правительства. Если необратимости возникают как побочные последствия решений (например, «атомные отходы»), то именно это считается возражением. Все в любой момент должно иметь возможность стать другим.

Естественно, это нереальное представление, поскольку все, что происходит, происходит необратимо. Кроме того, структурные необратимости являются незаменимым условием эволюции. Но если традиционные общества принимают свои необратимости в форме норм (пусть даже естественных), то сегодня эта возможность закрыта. Нормативная структура позитивного права сигнализирует именно о том, что необходимо изменить, чтобы достичь других эффектов. Подобно ценовой структуре экономики, она дает возможность наблюдать наблюдателя в отношении того, что можно было бы изменить посредством решений.

Каждая попытка оставить будущее открытым просто создает необратимости другим путем: посредством бездействия или посредством непреднамеренных побочных последствий действия. На это всегда указывала социология — именно поэтому она именуется «теорией действия». Представленная здесь концепция усиливает ее в этом отношении. Если рассматривать общество как целое, то оно есть единство преднамеренных и непреднамеренных последствий действия. В таком случае можно легко изъять из него момент намеренности и описать как систему, которая посредством своих собственных операций (кому бы они ни приписывались) дифференцирует себя из окружающего мира. Тогда критический вопрос должен звучать так: как общество наблюдает и описывает операции, посредством которых оно создает необратимости во времени?[77] И один из ответов мог бы звучать так: с помощью различения риска и опасности.

VIII

Различение риска и опасности в конечном счете объясняет, почему те, кто предупреждает об опасностях технической цивилизации, находятся сегодня в выигрышной позиции с точки зрения аргументации. Они могут указывать на то, что многочисленные глобальные эффекты, например экологического рода, не могут быть приписаны индивидуальным решениям. То же самое касается непредвиденного и потому удивительного взаимодействия обычно раздельно протекающих процессов, а также неожиданных и потому «внезапных» совпадений[78]. А после удивления далее начинается процесс атрибуции[79]. Глобальные и удивительные эффекты с трудом можно приписать индивидуальным решениям, если пытаться сохранять реализм. С точки зрения того, кто предупреждает, принимающий решение может просчитывать как угодно. Ведь известно (и для него самого), что при взаимодействии многих решений их общий эффект и их удивительное столкновение не поддаются никакому прогнозу. То, что это так, сегодня можно показать с помощью любой компьютерной симуляции. Вопрос в том, что отсюда следует.

Предложенное здесь различение позволяет сформулировать, что в случае глобальных и в случае удивительных эффектов общество должно представлять свое будущее не в модусе риска, а в модусе опасности. Возможен ущерб и даже катастрофы, относительно которых будет невозможно определить, чье действие их вызвало. Уже начавшееся изменение климата является показательным примером этого. Однако проблема встает не только в экологическом, но и в экономическом отношении. Экономика также может рухнуть в результате совпадения множества решений, причем будет невозможно выяснить, которое из них, так сказать, окончательно подтолкнуло к этому и которое следовало предотвратить, чтобы не допустить беды. Экологи и экономисты играют одними и теми же картами, и обе стороны, кажется, не заинтересованы в том, чтобы проблема предстала в своих действительных контурах, то есть как опасность.

Экологи — из-за того что им выгодно критиковать общество и они хотят иметь возможность показать, что для предотвращения катастрофы необходимо поступать иначе. Экономисты — из-за того что доверяют и должны доверять тому, что рынок обладает саморегулируемой силой и что катастрофу можно предотвратить, не мешая ему. С обеих сторон нет радикальной критики современного общества, поскольку всякая критика должна быть заинтересована в практической реализуемости и тем самым в рациональности решений. Поэтому почти автоматически глобальные эффекты, которые стремятся предотвратить, приписываются решениям, хотя острота проблемы именно в том, что это невозможно. Та глобальная опасность, которую общество представляет для самого себя как в экологическом, так и в экономическом отношении, в конечном счете рассматривается лишь как риск, и различность экологических и экономических забот дополнительно затуманивает эту проблему. Люди думают, что могут говорить об экологически или экономически ложных решениях, тогда как в случае глобальных эффектов проблема состоит именно в том, что невозможно выявить ни ложных, ни верных решений.

Данные размышления — как в качестве прогноза, так и в качестве рекомендации — могут быть поняты так, что здесь должна подключаться именно политика. И тогда можно будет использовать (вероятно, вынужденно) механизм коллективно обязывающих решений, чтобы разрешить то, что невозможно разрешить ни посредством верных, ни посредством ложных решений. Тем самым были бы созданы по крайней мере относительные необратимости, которые сделали бы возможными последующие наблюдения. И риск политики заключался бы именно в этой слепоте, обязывающей решать в том случае, когда невозможно найти решение, которое было бы приемлемо с точки зрения риска. Другими словами, политика была бы вынуждена искать не рациональные решения, а искать решения относительно будущего, понятого как опасность.

С помощью различения риска и опасности также можно прояснить для себя роль политики при компенсации социальных издержек связывания времени. С одной стороны, политика может затрагивать почти все риски и опасности, даже в случаях однозначно индивидуально мотивированного поведения (вероятно, за исключением брака)[80]. Опасности и риски различного происхождения политизируются сегодня лучше, чем когда-либо, и на политику возлагается ответственность, если она ничего не сделала и что-то произошло. И наоборот: именно поэтому политика трансформирует риски в опасности. Исходя из предпосылки управляемости, она склоняется к избыточному регулированию. Она делегирует работу с рисками организациям, которые должны пытаться превратить все слабые места в превентивные программы и делать выводы из каждой малой или большой катастрофы. Использование в этих целях права, денег и организаций приводит к общим последствиям, которые сложно оценить и невозможно точно приписать отдельным политическим решениям. В той мере, в какой политическая чувствительность к рискам повышается и — в каждом отдельном случае всегда оправданно — трансформируется в решения, риски вновь превращаются в опасности. Политика в отношении рисков возвращает систему в историческое состояние, исключающее многое из того, что было бы возможно и желательно.

Хайнц фон Ферстер прямо определял рациональность как действие с максимально открытыми возможностями, и — в узком смысле — политическое действие теперь понимается таким же образом. Однако то, что становится очевидным в перспективе действия, может свестись к обратному в перспективе системы. В этом также проявляется типичная структура всякого различения, в том числе различения риска и опасности: его единство непостижимо для того, кто его использует, и лишь время с его постоянным движением позволяет постоянно искать новые шансы и риски — новая игра, новая удача.

Перевод с немецкого Олега Кильдюшова



[1] Niklas Luhmann. Soziologische Aufklärung. Opladen: Westdt. Verlag. 5. Konstruktivistische Perspektiven.1990. S. 131—169. Перевод с немецкого Олега Кильдюшова.

[2] Об этом см.: Otthein Rammstedt. Wertfreiheit und Konstitution der Soziologie in Deutschland, Zeitschrift für Soziologie 17 (1988). S. 264—271.

[3] Talcott Parsons. The Structure of Social Action, New York, 1937.

[4] См. например: Baruch Fischhoff, Stephan R. Watson, Chris Hope. Defining Risk. Policy Sciences 17 (1984). S. 123—139. Здесь аргументация колеблется между двумя уровнями: попыткой определить понятие риска и измерением конкретных рисков.

[5] Terry Winograd, Fernando Flores. Understanding Computers and Cognition: A New Foundation for Design, Reading. Mass. 1986. P. 77, 97.

[6] Например, см.: Robert W. Kates, Jeanne X. Kasperson. Comparative Risk Analysis of Technological Hazards, Proceedings of the National Academy of Science 80 (1983). P. 7027—7038 (7029): «Опасность, скажем так, есть угроза для людей и для того, что они ценят (собственности, среды обитания, будущих поколений и т. п.), а риск — мера опасности». Эта измерительно-теоретическая версия может быть развита самым различным образом. Например, ср.: Helmut Jungermann, Paul Slovic. Die Psychologie der Kognition und Evaluation von Risiko, in: G. Bechmann (Hrsg.), Risiko und Gesellschaft, Opladen (im Druck). Ms. S. 3. Это облегчает понимание методологии исследования, однако вызывает серьезные возражения по сути. Если риск — только «мера», только решение проблемы измерения, непонятно, почему вокруг него поднимают так много шума. Ведь измерять можно каким-то конвенциональным способом, и мера не представляет собой ничего неприятного и угрожающего. Очевидно, авторы имели в виду не то, что сказали, но, к сожалению, они не сказали и того, что имели в виду.

[7] Необходимо прояснить возможную связь понятия риска с монетарной экономикой, требующей больших инвестиций капитала. Против этого подхода, однако, говорит то, что возникшие в то же время теории исчисления вероятности не годились для целей капиталистической экономики и создавались не для нее. См.: Vincent T. Covello, Jeryl Mumpower. Risk Analysis and Risk Management: A Historical Perspective. Risk Analysis 5 (1985). P. 103—120.

[8] С другой стороны, следовало бы учесть предпринимавшиеся в конце XVI века «неостоические» попытки обновить список добродетелей, расширив его в направлении активного участия в рискованной политической жизни эпохи.

[9] Одной из самых известных альтернатив является предложенный Гербертом Саймоном эвристический метод переформатирования плохо структурированных проблем в хорошо структурированные проблемы. Он заключается в систематическом игнорировании сложности предметной области и — в качестве замены — в бессистемном введении побочных соображений (например, учета общественного мнения) с отказом от единственно верного решения проблемы. См., например: Walter R. Reitman. Cognition and Thought: An Information-processing Approach. New York, 1965. P. 148 ff. (ср. с его же работой: Heuristic Decision Procedures, Open Constraints, and the Structure of Ill-defined Problems, in: Maynard W. Shelly, Glenn L. Bryan (Hrsg.). Human Judgements and Optimality. New York, 1964. P. 282—315); Herbert A. Simon. The Structure of Ill-Structured Problems, Artificial Intelligence 3 (1973). P. 181—201; применительно к научным проблемам см.: Susan Leigh Star. Simplification in Scientific Work: An Example from Neuroscience Research. Social Studies of Science 13 (1983). P. 205—228.

[10] Желающий это оспорить мог бы ограничиться той формулировкой, что — раз существует подобная уверенность — различение риск/определенность и понятие определенности как момент этого различения являются избыточными.

[11] E.N. Bjordal. Risk from a Safety Executive Viewpoint, in: W.T. Singleton, Jan Hoven (ed.). Risk and Decisions. Chichester, 1987. P. 41—45.

[12] Возможны пограничные случаи. Они могут заключаться, например, в том, что само доказательство готовности рисковать уже является выгодным — как в случае туристов в Гималаях.

[13] Adalbert Evers, Helga Nowotny. Über den Umgang mit Unsicherheit: Die Entdeckung der Gestaltbarkeit von Gesellschaft. Frankfurt, 1987. S. 34.

[14] Пример приводится в сочинении: Scipio Ammirato. Della Segretezza. Vinezia, 1598. P. 19, где уже используется само слово риск, rischio.

[15] «Кто не рискует (sic!), тот не выигрывает», — говорится в книге: Giovanni Botero. Della Ragion di Stato (1589), цит. по изданию: Bologna, 1930. P. 73, — там, где осуждаются тщеславные, сумасбродные проекты. Хотя встречаются и другие оттенки этого понятия со значениями жертвовать, ставить на кон. Например: «…не желая рисковать жизнью из-за своей религии». См.: Annibale Romei. Discorsi. Ferrara, 1586. P. 61.

[16] Впрочем, следует учесть, что достоверность, certitudo обычно противопоставляется заблуждению, а не риску, и в древней традиции отличается от мнения, opinio. Это также позволяет предположить, что речь идет об относительно новой форме восприятия будущего, для которой потребовалось новое слово.

[17] Из «Максим» Ришелье, цит. по изданию: Maximes de Cardinal de Richelieu. Paris, 1944. P. 42.

[18] См. важное различение риска и неопределенности в работе: Frank H. Knight. Risk, Uncertainty and Profit. Boston, 1921. Также см. выше сноску 6.

[19] См. в немецком переводе: Humberto Maturana. Erkennen: Die Organisation und Verkörperung von Wirklichkeit: Ausgewählte Arbeiten zur biologischen Epistemologie. Braunschweig, 1982; Heinz von Foerster. Sicht und Einsicht: Versuche zu einer operativen Erkenntnistheorie. Braunschweig, 1985; Ranulph Glanville. Objekte. Berlin, 1988.

[20] Существует множество подходов к исключениям, например, в теории игр с помощью концепции metagames и, конечно, в стратегических теориях. Их можно переформулировать посредством концепций кибернетики второго порядка.

[21] Затрагиваемые здесь самореференциальные или «автологические» компоненты подобной «метаизации» наблюдения много обсуждаются в последнее время, особенно в литературе по лингвистике и неокибернетике.

[22] Индикатором этого могут служить масштаб и интенсивность требований «участия» граждан в принятии решений.

[23] Подробнее о различении этих трех измерений, из которого мы исходим в дальнейшем, см.: Niklas Luhmann. Soziale Systeme: Grundriß einer allgemeinen Theorie. Frankfurt, 1984. S. 92 ff.

[24] Ср.: Charles Perrow. Normal Accidents: Living with High Risk Technologies. New York, 1984.

[25] Ср.: Aaron Wildavsky. Searching for Safety. New Brunswick, 1988.

[26] Формально эта мысль соответствует логическим исчислениям в работе: George Spencer Brown. Laws of Form. Neudruck New York, 1979, где предлагается нестатичная логика, включающая время (но исключающая будущее?).

[27] Этому соответствует понятие самореференциальной (не тривиальной) машины Хайнца фон Ферстера. См.: Heinz von Foerster. Principles of Self-Organization — In a Socio-Mana-gerial Context, in: Hans Ulrich, Gilbert J.B. Probst (Hrsg.). Self-Organization and Management of Social Systems: Insights, Promises, Doubts and Questions. Berlin, 1984. P. 2—24 (10 ff.); он же. Abbau und Aufbau, in: Fritz B. Simon (Hrsg.). Lebende Systeme: Wirklichkeitskonstruktionen in der systemischen Therapie. Berlin, 1988. S. 19—33.

[28] Об истолковании, IX.

[29] О будущих случайностях (лат.). — Прим. пер.

[30] Ср.: Christopher H. Schroeder. Rights Against Risk. Columbia Law Review 86 (1986). P. 495—562 (522 ff.).

[31] В фашистской Германии — те, в чьих жилах течет немецкая кровь. — Прим. пер.

[32] Правовой теории давно известно, что это «безразличие» не может соблюдаться неукоснительно. Но и для политической теории испокон веков правилом мудрости было не обращать внимания на нарушения нормы, если их невозможно предотвратить или если борьба с ними принесет еще больший ущерб. Подтверждения см: Niklas Luhmann. Staat und Staatsräson im Übergang von traditionaler Herrschaft zu moderner Politik, in: он же. Gesellschaftsstruktur und Semantik Bd. 3. Frankfurt, 1989. S. 65—148. Особенно — с. 89 и далее

[33] См. главу об ограниченности ресурсов в работе: Niklas Luhmann. Die Wirtschaft der Gesellschaft. Frankfurt, 1988.

[34] О затронутой здесь проблеме, которая обостряется в случае совместного действия множества причин и при большой временной дистанции между причинами и следствиями, см.: Mary Margaret Fabic. Hazardous Wast Pollution. Buffalo Law Review 29 (1980). P. 533—557.

[35] Применительно к английскому праву см.: J. McLoughlin. Risk and Legal Liability, in: Richard F. Griffiths (ed.). Dealing with Risk: The Planning, Management and Accept-ability of Technological Risk. Manchester, 1981. P. 106—121.

[36] Christopher H. Schroeder.

[37] Гораздо более широко обсуждается, с помощью какого понятия индивидуальности социология могла бы соответствовать новой проблемной ситуации, когда речь больше не идет об известных социально-политических проблемах «обеспечения существования» (Forsthoff; также см.: François Ewald. L'état-providence. Paris, 1986), на которые направлены усилия «социальных партнеров» [работодателей и работников. — Прим. пер.]. Ср.: Adalbert Evers. Individualisierung und Risiko: Kritische Überlegungen und Thesen zu einem Problemzusammenhang. Vortrag auf der Jahrestagung der Sektion Wissenschaftssoziologie der Deutschen Gesellschaft für Soziologie am 25.11.1988 in Dortmund.

[38] Aaron Wildavsky. Searching for Safety. P. 60.

[39] «Этически» обоснованным риск считает, например: Nicholas Rescher. Risk: A Philosophical Introduction to the Theory of Risk Evaluation and Management. Washington, 1983. P. 161: «Субъект действия имеет моральное право “идти на вычисленный им риск” за свой собственный счет, но не за счет других», — тезис, упускающий из вида тот известный факт, что даже исчисленные риски влияют на других людей. В этом факте — этический ориентир для внешне беспроблемных случаев!

[40] Один из энергично критикуемых тезисов моей книги «Экологические коммуникации» состоит в том, что этому могла бы способствовать ориентация на общественную теорию. Этот тезис нужно оценивать с учетом отсутствия других возможностей, особенно с учетом социального такта и культуры аргументации, уровень которых различается для разных слоев общества.

[41] В эмпирико-психологических исследованиях иногда приближаются к данной понятийной гипотезе, когда изучают значение таких факторов, как контролируемость причинно-следственных связей или значение добровольного характера включения в ситуацию для восприятия, оценки и принятия риска. Однако для выявления эмпирической релевантности этих факторов необходимо сначала независимо определить понятие риска. А это не позволяет различать риск и опасность в предложенном здесь смысле.

[42] Таким образом, наше понятие покрывает и тот случай, когда риск ценится именно из-за того, что рискованное поведение не дает никакой осязаемой выгоды — например, в скалолазании. Об этом см.: Michael Thompson. Aesthetics of Risks: Culture or Context, in: Richard C. Schwing, Walter A. Albers (ed.). Societal Risk Assessment: How Safe is Safe Enough? New York, 1980. P. 273—285. В данном случае о заинтересованности других можно узнать у горной службы надзора, спасателей и т. д.

[43] R. Nisbett, L. Ross. Human Inference: Strategies and Shortcomings of Social Judgment. Englewood Cliffs. N. J., 1980; Daniel Kahneman, Paul Slovic, Arnos Tversky (ed.). Judgement under Uncertainty: Heuristics and Biases. Cambridge, Engl., 1982; Daniel Kahneman, Amos Tversky. Choices, Values, and Frames. American Psychologist 39 (1984). P. 341—350; H. R. Arkes, K. R. Hammond (ed.). Judgment and Decision Making. Cambridge, Mass., 1986.

[44] См., например, различение рационального анализа и мотивации: Nils Brunsson. The Irrational Organization: Irrationality as a Basis for Organizational Action and Change. Chichester, 1985, или известную концепцию «ограниченной рациональности» Герберта Саймона (Herbert A. Simon. Models of Man, Social and Rational: Mathematical Essays on Rational Human Behavior in a Social Setting. New York, 1957), что дало повод для создания противоположного понятия «неограниченной рациональности».

[45] Allan Mazur. The Dynamics of Technical Controversy. Washington, 1981. P. 57 ff.

[46] Ср.: Mary Douglas, Aaron Wildavsky. Risk and Culture: An Essay on the Se-lection of Technical and Environmental Dangers. Berkeley, Cal., 1982; Denis Duclos. La construction sociale du risque: le cas des ouvriers de la chimie face aux dangers industriels. Revue française de Sociologie 28 (1987). P. 17—42; Branden B. Johnson, Vincent T. Covello (ed.). The Social and Cultural Construction of Risk Selection and Perception. Dordrecht, 1987.

[47] См.: Talcott Parsons. The Structure of Social Action. New York, 1937.

[48] Существующие исследования указывают в этом направлении. См.: Duclos, a.a.O. Далее, применительно к случаю на АЭС «Three Mile Island», см.: Edward J. Walsh. Challenging Official Risk Assessments via Protest Mobilization: The IMI Case, in: Johnson, Covello a.a.O. (1987). P. 85—101 (89).

[49] Об этом шла речь на международном семинаре по проблемам риска в Исследовательском ядерном центре в Юлихе 17—20 октября 1988 года. См.: Helmut Jungermann, Roger E. Kasperson, Peter M. Wiedemann (ed.), Risk Communication. Jülich, 1988. Также ср.: Roger E. Kasperson. Six Propositions on Public Participation and Their Relevance for Risk Communication. Risk Analysis 6 (1986). P. 275—281.

[50] См. исследование конкретного случая: Janet M. Fitchen, Jenifer S. Heath, June Fessenden-Raden. Risk Perception in a Community Context: A Case Study, in John-son, Covello, a.a.O. (1987). P. 31—54.

[51] Ср.: William D. Rowe. An Anatomy of Risk. New York, 1977. P. 119 ff., 300 ff.; Paul Slovic, Baruch Fischhoff, Sarah Lichtenstein. Facts and Fears: Understanding Perceived Risks, in: Schwing, Albers, a.a.O. P. 181—214 (196, 205 ff.). Однако нынешнее состояние эмпирических исследований не позволяет сделать никакого окончательного вывода. Уровень чувствительности и готовность мириться будут зависеть от остальных факторов. Здесь рискованны обобщения вроде того, что было приведено выше. То, что применимо в случае АЭС, не обязательно применимо в случае СПИДа. См.: Vincent T. Covello. The Perception of Technological Risk: A Literature Review, Technological Forecasting and Social Change 23 (1983). P. 285—297 (289).

[52] George Spencer Brown, a.a.O.

[53] Об этом см.: Niklas Luhmann. Soziale Systeme, a.a.O. S. 148 ff.

[54] Как известно, применительно к проблеме двойной контингентности Парсонс в качестве регулятивов допускал только нормы — одно из самых серьезных ограничений в его теории, из-за чего его обвинили в склонности к нормативному конформизму. См. формулировки в «Общих положениях»: Talcott Parsons, Edward A. Shils (ed.). Toward a General Theory of Action. Cambridge, Mass., 1951, особенно такие выражения, как конвенции, общность нормативной ориентации, нормы общепринятой символической системы.

[55] Об этом вслед за Макиавелли особенно много спорили создатели политических теорий эпохи Ренессанса и барокко: Discorsi I, in: Opere. Milano, 1976. P. 148 ff.

[56] См., например, результаты репрезентативного опроса: Gerald T. Gardner, Leroy C. Gould. Public Perceptions of the Risk and Benefits of Technology. Risk Analysis 9 (1989). P. 225—242. Tab. VII.

[57] Хорошие примеры приведены в работе: Stephen Hillgartner. The Political Language of Risk: Defining Occupational Health, in: Dorothy Nelkin (ed.). The Language of Risk: Conflicting Perspectives on Occupational Health. Beverly Hills, Cal., 1985. P. 25—65.

[58] См., например: William D. Ruckeishaus. Science Risk, and Public Policy, Science 221 (1983). P. 1026—1028; Paul Slovic. Informing and Educating the Public About Risk. Risk Analysis 6 (1986). P. 403—415; Ralph L. Keeney, Detlof von Winterfeldt. Improving Risk Communication. Risk Analysis 6 (1986). P. 417—424. О состоянии дискуссии также см.: Helmut Jungermann, Roger E. Kasperson, Peter M. Wiedemann (ed.). Themes and Tasks of Risk Communication. Jülich, 1988.

[59] Прежде всего см.: Harry Otway, Brian Wynne. Risk Communication: Paradigm md Paradox. Risk Analysis 9 (1989). P. 141—145.

[60] Следует учитывать предполагаемый здесь круговой характер влияний.

[61] Ср.: Heinz von Foerster. Cybernetics of Cybernetics, in: Klaus Krippendorff (ed.), Communication and Control in Society. New York, 1979. P. 5—8; он же. Observing Systems. Seaside, Cal., 1981. Нем. перевод: Heinz von Foerster. Sicht und Einsicht: Versuche zu einer operativen Erkenntnistheorie. Braunschweig, 1985.

[62] Тем самым не оспаривается, что всегда важны оба различения, но лишь подчеркивается изменение в основном различении, определяющем сознание времени в определенную эпоху.

[63] Ср.: Fischhoff et al. (1984). P. 126 f.

[64] См. другие примеры: Christine und Ernst Ulrich von Weizsäcker. Fehlerfreundlichkeit, in: Klaus Kornwachs (Hrsg.), Offenheit — Zeitlichkeit — Komplexität: Zur Theorie Offener Systeme. Frankfurt, 1984. S. 167—201.

[65] Robert Rosen. Anticipatory Systems: Philosophical, Mathematical and Methodological Foundations. Oxford, 1985.

[66] Wildavsky, a.a.O. (1988). Впрочем, Вилдавски исходит не из атрибутивно-теоретического различения риск/опасность, а понимает под эластичностью и антиципацией различные стратегии преодоления рисков.

[67] Ср.: Matteo Palmieri. Vita civile, цит. по изданию: Gino Belloni. Firenze, 1982. P. 70 ff. В этом тексте хорошо видно, что означает fortezza/fortitudo: человек может приписывать некоторые несчастья и ущерб фортуне или судьбе (то есть экстернально). Необходимо только избегать соотнесения с собственной слабостью, безрассудством или легкомыслием. Эти различения предполагают ясные (благородные) критерии оценки, относительно которых можно ожидать социального консенсуса. В остальном опасности оцениваются как стимул, вызов, проверка на прочность и повод для проявления порядочности, кроме случаев легкомысленного поиска опасностей. «Если человек добродетелен, то Опасность будет лишь тем побуждением, которое воспламенит и разбудит его добродетель», говорится в главе «Опасности, угрозы, вещи сомнительные и неблагоприятные» в книге: Jean Pierre Camus. Les Diversitez. Vol. I, 2. ed. Paris, 1612. P. 280 ff.

[68] Об этом см.: Ulrich Beck. Die Selbstwiderlegung der Bürokratie: Über Gefahrenverwaltung und Verwaltungsgefährdung. Merkur 42 (1988). S. 629—646, он же. Gegengifte: Die organisierte Unverantwortlichkeit. Frankfurt, 1988.

[69] С точки зрения истории медицины само по себе это не является новой проблемой. Уже давно привычки питания, роскошное потребление, сексуальное поведение и т. п. обсуждались в качестве поводов для возникновения болезни. Однако изменился масштаб того, как эмпирические знания поддерживают эти взаимосвязи — или опровергают их. Не в последнюю очередь это означает, что восприятие риска освобождается от религиозных и социальных предрассудков, и медицина с ее превентивной практикой и рекомендациями, которые вторгаются в повседневную жизнь, должна обходиться без социальной поддержки.

[70] Ср.: Willard Waller. The Old Love and the New: Divorce and Readjustment (1930). Carbondale, 1967. И в более ранней литературе встречаются следы этой проблемы — по крайней мере в форме рассуждения о том, как вообще, с учетом крайне низкой вероятности для мужчины найти себе хорошую (послушную, не сварливую, не склонную к измене) жену, можно побудить его исполнить волю Божью и жениться. Например, см.: Levinus Lemnius. De miraculis occultis naturae libri III. Antwerpen, 1574 P. 409, где автор-врач ссылается на природу и требования к ведению домашнего хозяйства; Melchior Iunius Wittenbergensis. Politicarum Quaestionum centum ac tredecim. Frankfurt, 1606. Pars II. P. 12 ff.; Jacques Chausse. Sieur de La Fernere, Traite de l’excellence du marriage: de sa necessite, et des moyens d’y vivre heureux, où l’on fait l’apologie des femmes contre les calomnies des hommes. Paris, 1685. И тем настойчивее в этой литературе подчеркивается долг жены повиноваться. Уже в раннем модерне осознавали, что брак сводится к основанию новой семьи, то есть к решению. Но лишь во второй половине XVIII века страстная, то есть не поддающаяся расчету любовь стилизуется как мотив для заключения брака, развеивающий все сомнения. И это корреспондирует с усиливающимся равноправием полов и пониманием того, что брак не только для мужчин, но и для женщин является риском, который не поддается расчету.

[71] Ср.: Dirk Baecker. Information und Risiko in der Marktwirtschaft. Frankfurt, 1988.

[72] Конечно, недостаточно с помощью цитат из Библии доказывать, что человек грешен и что Бог создал мир не для того, чтобы человек погубил его. Этим проблема не решается. И все же можно полагать, что религиозное образование в Древнем Израиле было направлено против застывшей модели общества норм/санкций и по крайней мере могло рефлексировать по поводу ее недостаточности.

[73] Например, о СПИДе см.: Gunter Runkel. AIDS als soziale Herausforderung, Medizin Mensch Gesellschaft 12 (1987). S. 171—182, здесь автор выявил примечательное отношение между рискованным поведением, с одной стороны, и требованием государственных мер — с другой.

[74] Специально об этих двух случаях см.: Niklas Luhmann. Die Wirtschaft der Gesellschaft. Frankfurt, 1988. S. 98 ff., 177 ff.; он же. The Third Question: The Creative Use of Paradoxes in Law and Legal History. Journal of Law and Society 15 (1988). P. 153—165.

[75] Тем удивительнее, что классическая эмфаза свободы встречается даже в исследованиях риска. См. тезис, сформулированный почти по аналогии с правами человека: Jan M. Döderlein. Introduction, in: W.T. Singleton, Jan Hovden (ed.). Risk and Decisions. Chichester, 1987. P. 1—9 (7 f.). Он звучит так: «всякий индивид должен обладать субстанциальной свободой выбора своего профиля риска». И, согласно отчету о дискуссии, ее участники согласились с ним! — Cм.: a.a.O. P. 9.

[76] «Si qua finiri non possunt, extra sapientiam sunt: sapientia rerum terminos novit» — «То, чего нельзя определить, лежит вне мудрости, которая знает границы вещей», говорится в одном из писем Сенеки к Луцилию (94, 16). Цит. по изданию: Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М.: Наука, 1977.

[77] Дальнейшие размышления на эту тему см. в сочинении: Niklas Luhmann. Temporalstrukturen des Handlungssystems: Zum Zusammenhang von Handlungstheorie und Systemtheorie, in: Wolfgang Schluchter (Hrsg.). Verhalten, Handeln und System: Talcott Parsons’ Beitrag zur Entwicklung der Sozialwissenschaften. Frankfurt, 1980. S. 32—67.

[78] Сегодня в целом признается, что сам по себе этот феномен структурно обусловлен одновременностью обширных независимостей и взаимозависимостей и потому, несмотря на свои неожиданные проявления, должен рассматриваться как нормальный. Perrow, a.a.O. (1984).

[79] См.: Wulf-Uwe Meyer. Die Rolle von Überraschung im Attributionsprozeß. Psychologische Rundschau 39 (1988). S. 136—147.

[80] Можно вспомнить о наркотиках, о СПИДе или, если говорить конкретно, о пристальном наблюдении за местами для купания на озере Мичиган, где действительно плавать можно только там, где это запрещено.