Безопасность бывает государственной, экономической, продовольственной, информационной, геополитической, внутренней, а также духовной и этнокультурной. Ответом на какого рода опасности выступает каждая из этих безопасностей? И не является ли расплывчатость понятия «опасность» причиной того, что дискурс безопасности становится повсеместным, всепроникающим?

Нижеследующие размышления состоят из трех частей. Первая представляет собой аналитический обзор разнородной теоретической литературы, в которой категория «безопасность» подвергается критической рефлексии. Вторая посвящена влиянию дискурса безопасности на характер общественных дискуссий (это влияние заключается, на наш взгляд, в «секьюритизации» последних). В третьей, заключительной части речь пойдет о том, как их язык деформирует обсуждение проблематики миграции.

Самокритика security studies

Повседневная жизнь приучает нас к видению опасностей как вещей вполне объективных — таких, например, как опасность стать жертвой автокатастрофы, разбоя, наводнения или катастрофы на атомной станции[1]. Но в мире политики дело обстоит иначе. Нечто, для того чтобы стать опасным, должно быть воспринято в качестве такового.

В теории международных отношений эта ситуация описывается как парадокс безопасности, или как дилемма безопасности. «Я не знаю, что у тебя на уме, я боюсь, что ты меня убьешь, поэтому я стреляю первым». Независимо от того, сколь велика в действительности опасность, исходящая от соседа, само представление о ней заставляет государство наращивать ресурсы безопасности. Отсюда проистекает известный императив: «хочешь мира — готовься к войне». Таково неизбежное следствие дилеммы безопасности[2].

Анализировать эту специфическую логику начали в рамках критических исследований безопасности (critical security studies) два десятилетия назад.

Пионерскими в этой области стали работы Барри Бузана, Оле Вейвера и Джеймса Дер Дериана[3]. Авторы этого круга стоят у истоков «постструктуралистского» (или «постмодернистского») подхода в теории международных отношений. Они переносят акцент с анализа «опасности» и «безопасности» на анализ значения этих понятий в том или ином контексте. В результате под вопросом оказываются эпистемологические основания самой дисциплины, именуемой «исследованиями безопасности». Не случайно антитезой безопасности (security) у них выступают не «угрозы» (threats) и «опасности» (dangers), а такая неуловимая материя, как «небезопасность» (insecurity), — тем самым в анализируемый феномен с самого начала встроен субъективный момент ощущения, переживания[4].

Чтобы понять исходные посылки упомянутых исследователей, нужно обратиться к так называемому «лингвистическому повороту», определившему развитие философии и гуманитарных наук второй половины XX столетия. Он заключался в сдвиге от репрезентативного понимания языка к перформативному и генерирующему. Язык понимается не как то, что представляет, репрезентирует некие смыслы, уже до языка существующие. Язык есть то, что (а) производит смыслы и (б) производит их перформативным образом. Применительно к исследованиям безопасности это означает переключение внимания с (материально данных) угроз безопасности на язык безопасности, а также на то, к каким последствиям ведет применение этого языка к невоенным сферам.

Риторика безопасности не столько «отражает» реальность, сколько ментально организует, «фреймирует» ее. Суть фреймирования — в «мобилизации определенных восприятий» через использование определенных смыслов. Употребление определенного языка — в данном случае языка «небезопасности» — мобилизует не просто некоторую установку мышления, давая ей толчок извне, она мобилизует «структуру значений, внутренних для самого языка»[5].

Поэтому за стратегиями поведения, которые выбирают политики, — за проводимой ими «политикой небезопасности» (politics of insecurity) всегда стоит борьба между различными видениями того, что такое небезопасность. А за этими видениями, в свою очередь, скрываются различные понимания того, что есть политика.

Отсюда следует вывод, что появление и развитие security studies в качестве специальной области знания отнюдь не было чем-то (политически) нейтральным — простой реакцией на объективные угрозы и опасности. Оно было отражением определенного политического видения — определенного понимания сущности политики.

Какого рода понимание политики стоит за «исследованиями безопасности»? Технократическое. Это представление о политике как деле профессионалов. Таким образом, существование security studies есть эпифеномен технократического понимания политики. Политика как сфера деятельности сначала редуцируется к роду занятий специалистов, обладающих для этого особой квалификацией, а затем этим специальным персонам отдается прерогатива в формулировании стратегий устранения опасностей.

Между тем действия по обеспечению безопасности далеко не являются сугубо техническими, инструментальными. Постольку, поскольку они есть часть общественных отношений, они суть действия политические. Рассматривая же их в чисто инструментальном контексте, мы изымаем эти действия из общественных отношений. А значит, забываем об их политическом характере.

Технократическое понимание политики и чрезмерная фокусировка на экспертах — две стороны одной медали. Эксперты по безопасности превращаются в монопольных держателей знания. Ирония ситуации, однако, в том, что именно они производят технократическую интерпретацию безопасности/небезопасности и навязывают эту интерпретацию в качестве единственно легитимной[6].

Итак, безопасность — это не некое объективное состояние. Это не положение дел, не ситуация, существующая независимо от человеческого восприятия. Это, в первую очередь, техника управления. Управления опасностью. Управления чувством небезопасности. А значит — управления страхом.

Секьюритизация как технология

Стало едва ли не общим местом утверждение, что события 11 сентября 2001 года были поворотной точкой в новейшей истории. Консервативно и этатистски настроенные комментаторы говорят в этой связи о «войне с терроризмом», авторы социально-критической ориентации — о секьюритизации публичного дискурса. А именно о пронизанности общественных дискуссий темой «безопасности».

Однако, строго говоря, секьюритизация публичного дискурса началась раньше. Толчком этому процессу послужили два фактора. Фактор первый: установление в 1980-е годы в Европе и Америке нового политико-экономического режима — режима неолиберализма с присущей ему установкой на сворачивание «государства всеобщего благосостояния» и минимизацию социальных обязательств властей. Фактор второй: окончание холодной войны. С уходом с исторической сцены Советского Союза не просто исчезает один из полюсов глобального военно-политического противостояния; на этом — уже бывшем — полюсе также устанавливается неолиберальный режим[7].

Оба этих обстоятельства тесно связаны между собой.

С одной стороны, неолиберальная версия капитализма влечет за собой серьезные проблемы с управляемостью. Правительства обнаруживают, что ситуация ускользает из-под их контроля. Бюджетный дефицит и уровень безработицы, внешний долг и неприкаянная молодежь, депрессивные пригороды и наркомания — похоже, что «управлять» этой стихией не удается никому. Отсюда соблазн: сделать инструментом управления эксплуатацию темы опасности. А для того чтобы этот инструмент работал, понятие (небез)опасности бесконечно расширяется. В него включается все: «терроризм, изменение климата, малозначительные преступления, безработица, иммигранты, снежные бури, финансовые кризисы и токсичные вещества в китайских игрушках»[8]. Государство сначала вселяет в общество различные страхи, а затем выступает в роли силы, которая способна его защитить. В результате тема безопасности становится не просто доминирующей в общественных дискуссиях. Она наделяется онтологическим приоритетом. Она как бы предшествует всем иным темам.

С другой стороны, для всякой военной машины с имперскими амбициями самая страшная угроза — остаться без врага[9]. Ведь присутствие врага легитимирует

сложившиеся отношения господства. Соответственно с его исчезновением встает задача новой легитимации status quo. Оказалось, что эту задачу невозможно решить иначе, как апеллируя к появлению нового врага. Борьба с ним становится оправданием для введения «чрезвычайного положения», а значит — для сворачивания гражданских прав и свобод[10]. Чрезвычайное положение «служит оправданием для ареста и содержания граждан под стражей без суда». Кроме того, «оно оправдывает убийства и бомбежки без контроля и ответственности. Оно оправдывает секретность, цензуру, монополию на сбор и распространение информации»[11].

Перед нами феномен, описываемый наблюдателями как state of security, что можно перевести и как «государство безопасности», и как «состояние безопасности». Чтобы подчеркнуть, что речь идет именно о государственной машине, а не об объективном положении дел, Сьюзен Бак-Морс предпочитает термин «государство национальной безопасности» — state of national security. Функциональность государства национальной безопасности состоит прежде всего в том, что оно лишает граждан активности, требуя от них абсолютной лояльности. У них нет альтернативы, кроме как превратиться в патриотов. Критика линии правительства приравнивается к предательству национальных интересов. Тем самым власть имущие блокируют мышление. Есть только одна ментальная рамка освоения происходящего: глобальная война с терроризмом. Это война между «свободным миром», с одной стороны, и его абсолютной противоположностью — с другой.

Об этом печальном упрощении много писали. Но, поскольку автор, на которого я в данном случае опираюсь, — американка, ее слова нельзя не процитировать:

«"Фундаментальный парадокс" параноидального стиля американской политики, писал Ричард Хофштадтер в 1952 году, в эпоху "холодной войны", "состоит в имитации врага". И теперь, в этом конкретном случае, действия противников зеркально отражают друг друга. Война не может существовать без такого отзеркаливания, оно обеспечивает создание единого пространства войны (курсив мой. — В. М.). В этом пространстве нас запуганное множество[12], огромное большинство людей вынуждают подчиняться затертому пониманию насилия и контрнасилия, нам запрещается вовлекать друг друга в общую публичную сферу (курсив мой. — В. М.). Тем из "нас", кто является американцем, по причине террористической атаки предъявлен ультиматум, наши защитники требуют, чтобы мы молчали о своем несогласии, безоговорочно положились на наших столь человечных лидеров и полностью доверяли тому, как они определяют наши интересы, дойдя до этого определения тайными (для нас) путями. Другим странам США предоставляют относительную свободу действий в соответствии с дипломатическим прагматизмом, однако одно условие обсуждению не подлежит: выступать против терроризма означает признавать законность применения Соединенными Штатами военной силы по всему миру для борьбы с террористами, а кто они такие — это единолично (и тайно) определяют сами Соединенные Штаты»[13].

Итак, в ментальном картографировании мира, нам навязываемом, есть только две сущности, два «мира»: «демократический», «свободный», «либеральный» с одной стороны и его абсолютный антипод — с другой. Но что представляет собой этот антипод? Его образ предельно размыт. Едва ли не единственный его атрибут — ислам, принадлежность к «исламскому миру». Вот как видится ситуация С. Бак-Морс:

«Для мусульман на карту поставлено отнюдь не их право исповедовать ислам. На карту поставлено их право открыто противостоять — во имя ислама — террористическим акциям государств, как то: израильскому террору в отношении палестинцев и американскому террору в отношении гражданских лиц в Ираке»[14].

Понятно, что этот месседж не будет услышан — в силу того, что его отправитель («мусульмане») изначально находится под подозрением. Но под подозрением находится не только критика, идущая с «исламской» стороны. Под подозрением — любая критика действий борцов с терроризмом. Всякий, кто на нее отваживается (процитированный автор в том числе), автоматически попадает в число врагов, оказываясь заложником логики «кто не с нами, тот против нас».

Секьюритизация иммиграции

Парадигма господства, утвердившаяся к середине 1990-х, не может не опираться на язык безопасности. Публичный дискурс, таким образом, неизбежно «секьюритизируется». Важнейшей составляющей этого процесса является секьюритизация иммиграции — обсуждение иммиграционной проблематики исключительно в модусе угрозы.

«Во многих странах происходит ощутимый рост преступности и насилия и страха перед иммиграцией людей из бедных стран в богатые и перед иностранцами вообще. Все это достигло своей наивысшей символической точки в убийственных и самоубийственных ударах исламских террористов по Соединенным Штатам 11 сентября 2001 года. С тех пор Соединенные Штаты и Европа получили как новые оправдания для государственной секретности и отказа в праве надзора за действиями государства, так и новые полномочия для слежки за своим населением и вторжения в частную жизнь своих граждан. Вполне вероятно, что в последующие годы многие достижения в прозрачности правительств 1980—1990-х годов будут свернуты: останутся лишь те, что отвечают глобальным финансовым интересам»[15].

Среди проблем управления, решать которые должно любое государство, выделяются пять основных: контроль государственных границ; предоставление гражданства; надзор за законностью в сфере рыночных отношений; борьба с организованной преступностью вообще и с наркоторговлей в частности; борьба с терроризмом.

Только первые две из этих проблем непосредственно связаны с иммиграцией. Но в результате секьюритизации дискурса все перечисленные проблемы сливаются в одну точку. Эта точка — «проблема иммиграции». Иммигранты предстают как причина всего нежелательного и тревожного, что происходит вокруг нас: и экономических кризисов, и организованной преступности, и распространения наркотиков, и терроризма.

У секьюритизации иммиграции несколько источников. Это, во-первых, повседневные страхи — чувство беспокойства и неуверенности, вызываемое, главным образом, экономическими неурядицами. Агент этих страхов — «общество». Вопрос о влиянии иммиграции на структуру рынка труда и на уровень оплаты труда — сложный вопрос, требующий вдумчивого и системного обсуждения. Однако поместив его в простую рамку («они отнимают у нас рабочие места»), мы блокируем его обсуждение. Равным образом сложен и вопрос о влиянии на криминогенную ситуацию иностранных и транснациональных преступных группировок. Но рамка под названием «этническая преступность» никак не способствует прояснению этого вопроса. Во-вторых, это административные практики. Агент секьюритизации в данном случае — бюрократия. Применяемые бюрократией процедуры регистрации по месту жительства и по месту пребывания, выдачи разрешений (и отказов) на работу и т. п. играют ключевую роль в делении приезжих на «легальных» и «нелегальных» мигрантов[16].

Наконец, в-третьих, источником секьюритизации выступает экспертное знание. Его агент — специалисты по проблеме безопасности, редуцирующие тему иммиграции к теме «вызовов» и «угроз»[17].

Между тем специализированная наука безопасности, знание об опасности (security knowledge) — это не только и не столько аналитическая призма. Это техника фреймирования, технология постановки вопросов, «русло» определенной логики. Что это за логика? Это логика выживания. Она обладает способностью «мобилизовать политику страха, в которой социальные отношения структурируются на основе недоверия»[18].

Поэтому сам вопрос о том, являются ли мигранты «реальной» или «воображаемой» угрозой, уже заключает в себе определенный способ структурирования социальных и политических отношений. Или, выражаясь проще, определенный способ видеть общество.

Этот способ видения провоцирует на то, чтобы постоянно «фабриковать антагонизмы» — непримиримые противоречия между группами людей[19]. Ключевую роль в дискурсивном производстве «миграционной угрозы» играет изображение принимающего сообщества как ценностно интегрированного целого. Молчаливо предполагается, что это целое объединено на основе морального консенсуса. Иными словами, его члены — или во всяком случае большинство его членов — разделяют общий набор ценностей.

Соответственно в качестве аналогичного целого предстают и «мигранты». Внешний взгляд — взгляд эксперта, журналиста, чиновника — объединяет последних в «миграционное сообщество». Этому «сообществу» также вменяется консолидация на основе морального консенсуса. Только ценности, его скрепляющие, носят негативный и деструктивный характер.

Перед нами работа механизма мифологизации, описанного еще Роланом Бартом: принимающее население предстает как свободное от пороков (или во всяком случае не слишком глубоко в них погрязшее). «Мигранты», напротив, предстают носителями всех пороков. Отсюда следует, что если бы не они, то не было бы у нас тех проблем, от нерешенности которых мы страдаем. Ни девиантного поведения подростков, ни преступности, ни семейного насилия[20]. Все это привезли с собой «они».

Наблюдая за развитием ситуации в Европе, Джефф Хьюсман и его единомышленники приходят к выводу, что процесс секьюритизации публичного дискурса вообще, и дискуссий об иммиграции в частности, конститутивен для современного европейского общества. Он заложен в самой его сборке. Европа как сообщество конструируется на основе общего страха. Поэтому контроль за производством и воспроизводством страха — центральный вопрос, ядро, ключевой пункт европейской политической жизни. «Политики страха» определяют и поведение правящих элит, и поведение общества[21].

Для европейских дискуссий характерен контраст между двумя типами риторики. С одной стороны, это разговоры о необходимости повышения конкурентоспособности Евросоюза (что предполагает использование труда иммигрантов)[22]. С другой стороны, иммиграция изображается исключительно в негативном ключе. Ее освещение средствами массовой информации сводится к двум темам — «нелегалы» и «беженцы» (последние, впрочем, тоже потенциальные нелегалы). Тем самым проблематика миграции опять-таки сводится к проблематике безопасности. Мигранты представляются исключительно как носители угрозы — либо рабочим местам, либо национальной идентичности, либо тому и другому вместе. Не правда ли, в этом подходе есть что-то до боли знакомое?[23]

У страха глаза велики

Анализ секьюритизации иммиграции в российских дебатах не входит в нашу задачу. Ниже мы коснемся только одного тропа в этих дебатах — «китайской угрозы». Михаил Алексеев, являющийся специалистом и по проблемам безопасности, и по проблемам миграции[24], так описывает структуру восприятия китайской иммиграции во Владивостоке. Оно парадоксально. Парадокс первый: люди делают не то, что говорят. На уровне публичного дискурса доминируют представления об исходящей от Китая угрозе: «китайцы нас скоро поглотят», «нация в опасности» и т. д. На уровне реальных повседневных практик — экономическая кооперация

с китайцами. Парадокс второй: реальных китайцев на улицах почти не видно — их меньшинство даже на так называемом китайском рынке. (Не говоря уже о том, что те китайцы, которые в России находятся, не собираются здесь жить.) Но воображаемых китайцев уже столько, что местное население чувствует себя в меньшинстве. Парадокс третий: на стенах домов в изобилии присутствуют ксенофобские граффити, адресованные «чуркам», и ни одного — адресованного китайцам[25].

Аналогичная картина складывается и из описаний других авторов, изучавших ситуацию с китайской миграцией в Сибири и на Дальнем Востоке. Они отмечают, что на рынках, именуемых «китайскими», доля русских торговцев соотносима с долей китайских[26]. А что касается доли выходцев из Китая, постоянно проживающих в России, по отношению к общему населению, то она невелика.

А сколько, собственно, в России китайцев? В то время как популярные медиа сообщали о миллионах выходцев из Поднебесной, обосновавшихся в России, данные из заслуживающих доверия источников говорили о куда более скромных цифрах. В 2005 году среднегодовое число китайцев в России определялось в 306 тыс. человек, при этом «общее число побывавших в России в течение года — 800 тыс., из них находились в России от одного до четырех месяцев 432 тыс. человек, не менее десяти месяцев в году — 136 тысяч»[27]. Речь, таким образом, идет по преимуществу о временных мигрантах. Что касается постоянно проживающих в России китайцев, то перепись 2010 года зафиксировала 34,5 тыс. человек (для сравнения: по переписи 2002 г. их было 35 тыс.).

Надо обратить внимание на то принципиальное обстоятельство, что большинство находящихся в нашей стране выходцев из Китая не рассматривают ее как место постоянного проживания. Даже в приграничных районах Дальнего Востока большинство китайцев предпочитают работать в России, но жить в Китае. Доля тех, кто связывает с Россией свое будущее, чрезвычайно мала. Так, за пять лет между 1998 и 2002 годами на нашей территории находилось 63 тыс. китайских граждан, просрочивших визу. Эта цифра — разность между числом пересекших российскую границу с китайской стороны и выехавших в китайскую сторону (студенты, мелкие предприниматели и работники по контракту). «Часть этих людей покинули Россию через другую границу (например, с Казахстаном), часть нелегально эмигрировала в Европу. Никто не знает, сколько точно китайцев осталось в России на постоянное жительство в этот период времени. Но их количество вряд ли превысило 30 тысяч человек»[28].

Объем китайских мигрантов в 200—400 тыс. человек (максимум — 500 тыс.) сохраняется практически неизменным на протяжении десятилетия[29]. Это связано прежде всего с экономическими императивами. Как отмечает профессор Андрей Забияко, руководивший рядом исследовательских проектов по трансграничной миграции в Амурской области, китайцы «сами заинтересованы в поддержании количества мигрантов на приемлемом уровне — в силу жесткой конкуренции»[30]. Китайские мигранты конкурируют между собой в условиях серьезных ограничений, которые касаются и количества торговых площадок, и дефицита ресурсов, и пределов возможностей российского потребителя. Вот почему, кстати, по отношению к китайским мигрантам, нелегально пересекшим российскую границу, «китайская сторона применяет брутальные меры» (вплоть до избиения нарушителей пограничниками на глазах у публики»[31]. «Китайцы, приезжающие в Россию, — продолжает А. Забияко, — делают сознательный выбор, в отличие, например, от выходцев из Средней Азии, которых толкают к бегству в Россию либо тяжелейшие материальные условия, либо вооруженные конфликты. Китайские предприниматели и торговцы реагируют на конкретное состояние дел в экономике, и они заинтересованы в капитализации тех возможностей, которые существуют в России». Вывод: «Количество китайцев в том или ином месте на территории Российской Федерации соответствует тому количеству, которое является экономически целесообразным для самих китайцев. Ни больше и ни меньше».[32]

Итак, убеждение многих наших соотечественников в том, что эмиграция в Россию составляет предмет мечтаний массы китайцев (и поэтому, если их не так много сегодня, то станет много завтра), не соответствует действительности. Миграционные потоки из Китая, которые оформились за последние два десятилетия, таковы, что они идут в обход России. Они направлены либо в более благополучные страны (в Канаду, США, Западную Европу), либо в регионы с более мягким климатом и более благоприятными условиями для бизнеса (Малайзия, Индонезия, Южная Америка, некоторые страны Африки). Россия не рассматривается китайскими эмигрантами как цель[33].

Страхи перед «наводнением» страны китайцами основаны на неинформированности. А также на дезинформации, подбрасываемой в СМИ недобросовестными политиками и общественными активистами. Подчас эти страхи подпитываются и экспертами, которые сами, похоже, попали под власть фобий.

Так, экономист и политолог Евгений Гильбо опубликовал в 2004 году статью «Перспективы китаизации России», в которой утверждал, что китайцев на нашей территории уже 8 миллионов. Подтверждений этой цифры он не привел, а на вопрос, как столь внушительное количество китайцев не бросается в глаза, ответил, что они «автономно живут в лесах, куда не суются даже вымогатели-милиционеры»[34]. Явно дав волю воображению, автор тогда предсказал, что к 2010 году — «с учетом высокого естественного прироста в китайской общине» число китайцев в России вырастет до 21 миллиона, а к 2020-му — до 44 миллионов[35].

А вот еще один пример эмоционально перегруженной экспертизы: «Китайское население на Дальнем Востоке выросло с менее чем двух тысяч человек в 1989 году до 250 тысяч официально зарегистрированных, и еще 400—700 тысяч неофициально проживающих китайцев. И это при том, что на юге Дальнего Востока живет всего 4,9 миллиона человек, а на всем Дальнем Востоке 7,2 миллиона человек»[36].

Впору задуматься: 700 тыс. неофициально живущих в регионе китайцев вкупе с 250 тыс. официально зарегистрированных — это почти миллион. Но коль скоро все население юга Дальнего Востока — менее 5 миллионов, это означает, что китайцем здесь должен быть каждый пятый житель...

Далее: «Социологические опросы показывают, что китайцы обосновываются всерьез и надолго, половина живет с семьей, больше половины говорит по-русски, 70 % молодежи настроена на дальнейшее проживание в России, дети учатся в российских школах, при этом живут китайцы в пределах своей диаспоры и не смешиваются с местным населением».

Снова повод задуматься. Что является предметом озабоченности эксперта? То, что китайцы проникли в российское общество, то есть интегрировались в него (заговорили по-русски, отдали детей в российские школы и т. д.)? Или то, что они не хотят в него интегрироваться (живут «в пределах диаспоры» и «не смешиваются с местным населением»)?

Кстати, несколько туманное высказывание Евгения Колесникова о том, что половина китайцев «живет с семьей», скрывает то обстоятельство, что речь обычно идет о браке китайского мужчины с русской женщиной[37]. Таким образом дети, родившиеся в семьях китайских мигрантов в России, это уже не совсем китайцы. Они — носители гибридной идентичности.

Мы остановились на процитированных авторах потому, что оба они — уважаемые члены экспертного сообщества, и издания, их публикующие, совсем не таблоиды[38].

Весьма симптоматично, что среди экспертов, живущих в Сибири и на Дальнем Востоке, алармистские нотки в отношении китайской угрозы слышатся гораздо реже, чем среди тех, кто смотрит на дело издалека. Так, один из участников международной научной конференции по проблемам миграции, проходившей в Иркутске, В. А. Ламин, вынес в заглавие своего доклада вопрос: «"Желтые" в Сибири: неизбежность или необходимость?». Для самого автора этот вопрос носит риторический характер, ибо ответ с самого начала ясен: присутствие китайцев — уже давно необходимость. Демографический дефицит в регионе не покрывался с 1920-х (после того как казачество либо ушло за Амур либо подверглось репрессиям власти за контрреволюционную деятельность). В советский период развитие Сибири и Дальнего Востока опиралось на специальные программы, финансировавшиеся Москвой. Но с исчезновением советской власти исчезли и программы. Поэтому та экономическая активность, которую удалось наладить в последние двадцать лет, в значительной мере осуществляется за счет связей с Китаем. Связей зачастую «неформальных», не предусмотренных законом или устанавливаемых в обход закона. Власти выпускали циркуляры, которые должны были установить заслон на пути «желтой угрозы», а люди жили своей жизнью, не слишком оглядываясь на циркуляры[39].

«Излюбленные российской властью ограничительные и запретительные методы и средства управления <...> оказались неэффективными не оттого, что были недостаточно жесткими (курсив мой. — В. М.), а потому, что в случае пунктуального исполнения обрекали хозяйственный комплекс <...> на долгую стагнацию»[40].

В исследовании В. А. Ламина сквозит печальная ирония: то, что сибиряки и дальневосточники переживают в наши дни (и что многими воспринимается как нечто беспрецедентное), они уже переживали в конце XIX — начале XX столетия.

Сегодняшняя ситуация на российском Дальнем Востоке имеет немало общего» с ситуацией «по меньшей мере вековой давности. Отличие, пожалуй, лишь в одном: численность населения Дальнего Востока убывает...». И далее: «Вновь в обществе воцаряется растерянность перед так называемым вызовом нового времени. Хотя вызов этот имеет более чем вековой возраст. В России новое — почти всегда то, что должно было быть решено давно, в далеком прошлом, но консервируется и оставляется на будущее[41].

В том же ключе строят свою аргументацию и многие другие специалисты по данной теме, изучавшие ее не на отдалении, а там, где, как кажется из центра, должен ощущаться массовый наплыв китайцев[42].

К какой из этих экспертиз склонны прислушиваться российские власти? Не похоже, что они по этому вопросу определились. В выступлениях высших лиц государства присутствуют сигналы, указывающие в прямо противоположных направлениях. Остается лишь гадать, что они намерены делать в долгосрочной перспективе: «расширять сотрудничество» или «укреплять границы».

В унисон с бытующими в обществе страхами высшие лица государства время от времени выказывают озабоченность судьбой российского Дальнего Востока. И намекают при этом на китайскую угрозу. Но давайте отдадим себе отчет, что здесь причина, а что — следствие. Опасения людей перед растущей у них под боком сверхдержавой понятны. Они возникают из ощущения слабости России, особенно заметной на фоне бурно развивающегося соседа. Так что проблема — не в экспансии Китая. Проблема — в отсутствии развития России.

Нет ясности и в позиции российских властей относительно иммиграции вообще. Нам периодически напоминают о том, что иммиграция имеет стратегическое значение для развития страны. А массовая иммиграция, заметим, не может не влечь за собой заметных сдвигов в этническом составе населения и как следствие — трансформаций социокультурного ландшафта. Однако с не меньшей периодичностью власти выступают с заявлениями, которые делают разговор об этих трансформациях невозможным. Я имею в виду мантру об особой роли православия, а также манеру наших чиновников переводить любое обсуждение волнующих общество проблем в моральный план[43].

***

В «политиках страха» задействованы и СМИ, и эксперты. В той мере, в какой они участвуют в навязывании обществу легитимных категорий восприятия мира, они участвуют во власти. Но решающую роль в осуществлении политик страха играют, конечно, те, кто обладает не только символической, но и реальной властью. Ставка на страх для них — великий соблазн, ибо позволяет компенсировать любую некомпетентность. Мы это проходили в советское время, когда все самое нестерпимое в жизни оправдывалось — и внизу общества, и вверху — императивом «лишь бы не было войны». Но редуцировать весь процесс управления к управлению страхом означает расписаться в полной неспособности чем-либо управлять.



[1] Мы оставляем за скобками различие между «опасностью» и «риском», на котором настаивает Ульрих Бек. См.: Бек У. Общество риска. М.: Прогресс-Традиция, 2000.

[2] См.: Jervis R. Co-Operation Under the Security Dilemma // World Politics. Vol. 30. No. 2. January 1978. P. 167—214.

[3] Busan B. People, States and Fear. An Agenda for International Security Studies in the Post-Cold War Era. London: Harvester Wheatsheaf, 1991; Wæver O. Securitization and desecuritization // On Security. Ed. by R. Lipschutz. NY: Columbia University Press, 1995. P. 46—86; Der Derian J. The Value of Security: Hobbes, Marx, Nietzsche and Baudrillard // The Political Subject of Violence. Ed. by D. Campbell and M. Dillon. Manchester: Manchester University Press, 1993. P. 94—113.

[4] См.: Weldes J., Laffey M., Gusterson H. and Duvall R. Constructing Insecurity // Cultures of Insecurity: States, Communities, and the Production of Danger / Ed. by Jutta Weldes, Mark Laffey, Hugh Gusterson and Raymond Duvall. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1999. P. 1—34.

[5] См.: Huysmans J. The Politics of Insecurity: Fear, Migration, and Asylum in the EU. London, New York: Routledge, 2006. P. 24.

[6] См.: Bigo D. When Two Become One: Internal and External Securitisations in Europe // International Relations Theory and The Politics of European Integration. Power, Security and Community / Ed. by M. W. Kelstrup. London: Routledge, 2000. P. 171—204.

[7] Нет нужды пояснять, что политико-экономический режим, сложившийся после 1992 г. в России, является неолиберальным — несмотря на риторику «возвращения государства» и государственного патронажа, активно используемую правящим классом после 2000 года.

[8] См.: Рансьер Ж. Олигархи продают чувство опасности // Русский журнал. 5 января 2011 г.

[9] См.: Buck-Morss S. Dreamworld and Catastrophe: The Passing of Mass utopia in East and West. London: MIT Press, 2000.

[10] Симптоматично, что ровно так же, как «Patriotic act» Конгресса США стал «ответом» на атаку 11 сентября, отмена губернаторских выборов в России осенью 2004 г. обосновывалась как ответ на теракт в Беслане.

[11] См.: Бак-Морс С. Глобальная публичная сфера? // Синий диван. Журнал под редакцией Елены Петровской. М.: Модест Колеров и «Три квадрата», 2002. С. 38.

[12] Автор использует выражение multitude прямо подразумевая знаменитую книгу Антонио Негри и Майкла Хардта «Империя» (2000; рус. перевод 2003), но полемизируя с ними. При этом множество, о котором говорит С. Бак-Морс, не просто запугано, оно взято в заложники (hijacked multitude). См.: Buck-Morss, Susan. A Global Public Sphere? // Синий диван. Журнал под редакцией Елены Петровской. М.: Модест Колеров и «Три квадрата», 2002. С. 23.

[13] Бак-Морс С. Глобальная публичная сфера? С. 36.

[14] Бак-Морс С. Там же.

[15] См.: Крауч К. Постдемократия. М.: ИД ГУ ВШЭ, 2010. С. 30.

[16] О том, как бюрократические практики способствуют выталкиванию значительной части законопослушных мигрантов в тень, см.: Зайончковская Ж., Мкртчан Н., Тюрюканова Е. Россия перед вызовами иммиграции // Постсоветские трансформации: отражение в миграциях / под ред. Ж. Зайончковской и Г. Витковской. Центр миграционных исследований. Институт народнохозяйственного прогнозирования РАН. М.: Адамант, 2009. С. 9—62. О социально-антропологическом измерении производства нелегальности см.: Ривс М. Как становятся «черными» в Москве: практики власти и существование мигрантов в тени закона // Гражданство и иммиграция: концептуальное, историческое и институциональное измерение. Сб. статей / под ред. В. С. Малахова, А. Ф. Яковлевой. М.: Канон +, 2013. С. 146—177.

[17] В высшей степени любопытно, что в фундаментальном коллективном труде, посвященном проблемам управления современным крупным городом, «иммиграция» вообще не упомянута. Она, конечно, анализируется как феномен, оказывающий влияние на разные сферы жизни городского сообщества, но не рассматривается как отдельный «вызов» (наряду с бедностью, переработкой мусора, социальной поляризацией, организованной преступностью и т. д.). См.: Freire M., Stren R. (eds.) The Challenge of Urban Government: Policies and Practices. Washington D.C.: World Bank, 2001.

[18] См.: Huysmans J. The Politics of Insecurity: Fear, Migration, and Asylum in the EU. London, New York: Routledge, 2006. P. xii.

[19] Huysmans J. P. 128.

[20] О лицемерии европейской цивилизации, которая обличает сексизм иммигрантов, выставляя себя защитницей прав женщин, но при этом скрывает сексуальное неравенство в самих европейских обществах см.: Ivekovic R. Le sexe de la nation, Paris: Edition Leo Scheer, 2003.

[21] Huysmans J. Op cit. P. 85—104; См. также: Wæver O. et al. (eds.) Migration, Identity and the New Security Agenda in Europe. London: Pinter, 1993; Bigo D. Security and immigration: toward a critiques of the governmentality of unease // Alternatives. Vol. 27, 2002. P. 63—92; Wacquant L. Punishing the Poor: The Neoliberal Government of Social Insecurity. Durham: Duke University Press, 2009; Demmers J., Sameer M. S. Neoliberal Xenophobia: The Dutch Case // Alternatives. Vol. 35. 2010. P. 53—70.

[22] Как правило, речь при этом идет о квалифицированных работниках и высококвалифицированных специалистах. Однако за скобками остается тот факт, что многие сегменты европейской экономики просто рухнули бы, если бы не опирались на (дешевый и не всегда легальный) труд неквалифицированных мигрантов.

[23] Поучительно вернуться к обсуждению этой темы, предпринимавшемуся «Отечественными записками» почти десять лет назад. См.: Миграция: угроза или благо? // Отечественные записки. 2004. № 4 (18).

[24] См.: Alexseev M. A. Chinese Migration into Primorski Krai: Economic Effects and Interethnic Hostility // Sapporo: Slavic Research Center, Hokkaido University, 2004. P. 329—364; Alexseev M. A. Immigration Phobia and Security Dilemma: Russia, Europe, and the United States. Cambridge: Cambridge University Press, 2006.

[25] См.: Transnational Migration to New Regional Centers: Policy Challenges, Practice, and the Migrant Experience: Conference Proceedings / ed. by Lauren Herzer, Sarah Dixon Klump and Mary Elizabeth Malinkin. WWIC for Scholars, Kennan Institute, 2009. Panel III: New Migrant Cities: Cultural Transformation and New Urban Landscapes (Contributors: Mikhail Alexseev, Caroline Brettel, Michael Jones-Correa).

[26] Так, на «китайском рынке» в Иркутске в 2002 г. работало 495 китайских и 485 русских торговцев. См.: «Китайские рынки» российских городов — «уходящая натура»? // Трансграничные миграции и принимающее сообщество: механизмы и практики взаимной адаптации: монография / науч. ред. проф. В. И. Дятлов. Екатеринбург: Изд-во Уральского университета, 2009. С. 260.

[27] См.: Зайончковская Ж. А. Перед лицом иммиграции // Pro et Contra 2005. Ноябрь-декабрь 2005. Т. 9. № 3. С. 72.

[28] См.: Balzer H., Repnikova M. Chinese Migration to Russia: Missed Opportunities. Washington: Woodrow Wilson International Center for Scholars, 2010. P. 14. На случай, если указанный источник кому-то покажется подозрительным, сошлемся на другой. Это директор Института истории, археологии и этнографии народов Дальневосточного отделения РАН Виктор Ларин, который оценивает количество китайцев, постоянно находящихся на российском Дальнем Востоке, в 25—30 тыс. человек. См.: Ларин В. Л. Китайская миграция на Дальнем Востоке // «Мост через Амур»: Внешние миграции и мигранты в Сибири и на Дальнем Востоке: Сборник материалов международного исследовательского семинара. М., Иркутск: Изд-во «Наталис», 2004. С. 109.

[29] См.: Ларин А. Сколько в России китайских мигрантов? // Демоскоп Weekly (электронная версия журнала «Население и общество»). 29 сентября — 12 октября 2008 г. № 348—348. (Напомним, что вскоре после публикации приведенных здесь данных Россию настиг экономический кризис, не способствовавший увеличению объемов иммиграции).

[30] Abelsky P. An Exaggerated Invasion: Chinese Influence in Russia’s Far East is Growing, but the Dangers are Overplayed // Russia Profile. 2006. October 12. http://www.russiablog.org/2006/10/chinas_growing_influence_in_ru.php

[31] Abelsky P. Op. cit. О жесткой политике Пекина в отношении к нелегальной эмиграции см. также: Ларин А. Грозит ли России китаизация? // Российская Федерация сегодня. 2005. № 3. http://archive.russia-today.ru/2005/no_03/03_viewpoint.htm

[32] Abelsky P. Op. cit.

[33] См.: Balzer, Repnikova. Op. cit. P. 8—19.

[34] Гильбо Е. Перспективы китаизации России // Российская Федерация сегодня. 2004. № 13. С. 63.

[35] Гильбо Е. Там же.

[36] Колесников Е. Нужен ли России китаец на берегах Амура? // Kreml.org. 6 февраля 2006 г. URL: http://www.kreml.org/opinions/109729494

[37] Тому способствует, среди прочего, гендерный дисбаланс в пользу мужчин, сложившийся в Китае в связи с проводимой с 1970-х годов «политикой одного ребенка», в условиях которой родители стремились избежать рождения девочки, а порой и избавиться от нее сразу после рождения.

[38] Е. Гильбо консультирует Дипломатическую академию мира при ЮНЕСКО, Е. Колесников — старший консультант по вопросам защиты окружающей среды, здоровья и безопасности труда компании Royal Haskoning.

[39] Кстати, дальневосточные власти не в восторге от нежелания Москвы принимать во внимание специфику их региона. Так, в Приморском крае «повсеместно отмечается общее недовольство линией федерального правительства, которое не учитывает региональных особенностей страны». См.: Трансграничные миграции и принимающее сообщество: механизмы и практики взаимной адаптации: монография / науч. ред. проф. В. И. Дятлов. Екатеринбург: Изд-во Уральского университета, 2009. С. 139—140.

[40] Ламин В. А. «Желтые» в Сибири: неизбежность или необходимость? // «Мост через Амур». Внешние миграции и мигранты в Сибири и на Дальнем Востоке. Сб. материалов международного исследовательского семинара. М., Иркутск: Изд-во «Наталис», 2004. С. 105.

[41] Ламин В. А. Там же. С. 106.

[42] См.: Ларин В. Л. Посланцы Поднебесной на Дальнем Востоке: ответ алармистам // Диаспоры. 2001. № 2-3; см. также: Ларин А. Мигранты на российских просторах: не угроза, а благо // Российская газета. 26 марта 2007 г. Перепечатано в: Демоскоп Weekly. 2—15 апреля 2007 г. № 284—284.

[43] Типичный ход спикеров властных структур: объясняя социальные конфликты с участием людей различной этнической принадлежности, сводить проблему к нежеланию приезжих «соблюдать наши традиции».