Сегодня подавляющее большинство наших граждан (граждан в том только смысле, что они имеют российское гражданство) не смогли бы ответить на вопрос — а есть ли сейчас в России Комиссия по вопросам помилования при президенте?

Важнейшая институция разрушена семь лет назад — но российское общество этого не заметило. Сколько людей за эти годы спрашивало меня: «Вы по-прежнему работаете в этой... Комиссии по помилованию?..» А когда узнавали, что ее давно нет, — это, похоже, их вовсе не трогало: «к моей жизни не относится».

Между тем эта институция была действительно важной для жизни страны вообще и для становления гражданского общества в частности. Ее разгон был одним из первых актов давления на ростки этого общества.

Сначала — несколько слов о том, как и почему я оказалась в составе Комиссии, поскольку, как, надеюсь, будет видно, это не только факт моей биографии.

I

В середине сентября 1994 года, когда я только что приступила к исполнению общественных обязанностей члена Президентского совета (известие о том, что я в него введена, застало меня в Женеве, где я читала семестровый курс в университете, и оказалось полной неожиданностью), председатель Комиссии по вопросам помилования при Президенте России (образованной Б. Н. Ельциным в начале 1992 года) пригласил меня войти в ее состав. (Все члены Комиссии, за исключением председателя, А. И. Приставкина, работали на общественных началах; для меня это было принципиально важно.)

Поблагодарив (председатель подчеркнул, что все члены Комиссии одобрили мою кандидатуру), я сказала, что должна подумать. Он предложил походить на заседания в качестве вольнослушателя — посмотреть, как это все реально происходит.

В течение полутора месяцев я размышляла. Во-первых, надо было понять, имею ли я право тратить на это время: его и так не хватало на основную, т. е. профессиональную работу. А так как свое участие в Президентском совете я тоже не собиралась ограничивать ролью свадебного генерала, то можно было бы этим — в отношении «работы на общество» — и удовлетвориться.

Второе обстоятельство было сложнее. Я знала, что на Комиссии помимо прошений тех, кто отбывает наказание, рассматриваются дела смертников (тогда смертные приговоры еще выносились и исполнялись в России — хотя и в гораздо меньшем объеме, чем при Горбачеве). Газеты охотно печатали интервью достойных людей — членов Комиссии с такими броскими названиями: «Имярек решает вопросы жизни и смерти». Мне это, честно говоря, претило — независимо от того, как я относилась к интервьюируемому. Для себя я этот вопрос решила в 19 лет — под влиянием чтения «Идиота», великий автор которого, сам переживший десять минут ожидания смерти, сказал устами Мышкина, что так с человеком поступать нельзя, и под влиянием моего старшего брата-юриста, Джана Омаровича Хан-Магомедова. Фронтовик («Ванька- взводный», как он сам себя именовал), дважды тяжело раненный, брат закончил после войны Военно-юридическую академию и был назначен председателем военного трибунала в нашей оккупационной армии в Германии. Там он прозрел — первым в семье — относительно советской власти (когда особисты после очередных выборов, которые он по наивности считал тайными, стали носить ему бюллетени и требовать для солдат, писавших на них все, что вздумается, баснословных сроков за антисоветскую агитацию). А вынеся единственный смертный приговор немцу, в виновности которого сомнений не было (на суде, рассказывал брат, глядя молодому судье в глаза, подсудимый говорил о своей ненависти к победителям), перестал спать и навсегда сделался противником смертной казни. Уже в 70-е годы он как-то сказал мне: «Я до сих пор помню его имя и фамилию».

Брат считал советский кодекс и советское правосудие бессмысленно жестокими. Главной в СССР мерой наказания было лишение свободы. Наши судьи (в большинстве своем женщины) обычно назначали наибольший из возможных — или близкие к нему — срок наказания. Он поразил меня цифрами: «У нас 16 составов преступления, за которые в мирное время полагается смертная казнь, — возмущался брат, — а в ЮАР — 5!» Цифры убеждали, поскольку хуже ЮАР тогда по нашим представлениям страны в мире не было.

Главной исследовательской темой брата стало «освобождение от наказания», в течение последних 15 лет он предпринимал безуспешные попытки защитить докторскую диссертацию на эту тему (многократно вуалируя «непроходимую» тему формулировками; но не помогло). Незадолго до скоропостижной смерти (в 1983 году) он дал мне ее прочитать. В этой последней редакции (1981 года) она называлась «Методологические проблемы анализа тенденций применения наказаний и совершенствования санкций уголовно-правовых норм»; за этой формулировкой скрывались беспощадные выводы, сделанные на основе использования методов математической статистики, тогда вполне новаторских в советской юриспруденции. Во Введении автор утверждал, что «проблемы действительного воздействия наказания на уровень преступности (а тем более измерение этого воздействия» рассматривается советскими исследователями прежде всего в теоретическом, логико-юридическом аспекте. «В большинстве работ сравнительно редко используются материалы судебной статистики по применению наказаний. Отчасти это вызвано тем, что данные нашей судебной статистики носят закрытый характер. Последнее обстоятельство серьезно затрудняет анализ практики применения наказаний и ее воздействия на уровень преступности». Судебная статистика была засекречена с 1934 года — до конца советского времени.

Автор исследования убедился на большом статистическом материале практики судов с 1962-го по 1980 год, что основной мерой наказания у нас является лишение свободы (от 52,9 % до 65,2% — от всех наказаний), а такие наказания, как «ссылка, высылка, лишение права занимать определенные должности или заниматься определенной деятельностью и др. применяются очень редко — в среднем на все эти меры в те же годы приходилось лишь 1,7% всех осужденных».

К 1981 году он зафиксировал — думаю, не без ужаса, — такие тенденции в изменении санкций УК РСФСР: «уменьшение удельного веса санкций, где в качестве меры наказания предусмотрены меры, не связанные с лишенйем свободы». И в то же время — «увеличился удельный вес санкций, где законом допускается возможность применения смертной казни». Полагая (вопреки подавляющему большинству своих тогдашних коллег и, естественно, официальному мнению в тот момент пика, можно сказать, эпохи «застоя»), «что вряд ли такое значительное изменение санкций в эти годы было правильным», он утверждал: «Объективно все эти изменения ориентируют юристов на необходимость ужесточения судебной репрессии, что нельзя признать достаточно обоснованным». Автор фиксировал, что с 1973 года довольно четко прослеживается тенденция к увеличению удельного веса осужденных на срок более 5 лет — и заявлял, что вообще- то «заслуживает внимания и вопрос об эффективности длительных сроков лишения свободы (свыше 5 и до 15 лет)» (курсив мой. — М. Ч.).

Так что у меня в результате чтения этих работ и бесед с братом выработался достаточно сильный иммунитет против изречения, укорененного в народной массе в качестве азбучной истины — посредством культового фильма «Место встречи изменить нельзя» и прекрасной игры Высоцкого: «Вор должен сидеть в тюрьме!»

Затруднял же меня вопрос о смертной казни. Большинство членов Комиссии (я уже знала, что далеко не все они — противники смертной казни) будут напряженно думать — помиловать этого или казнить, а у меня ответ готов заранее?.. Поделилась своими сомнениями с давней приятельницей и коллегой, человеком умным и благородным. И она горячо поддержала, если можно так выразиться, мои сомнения:

—  Конечно, ты не можешь туда идти! Это будет нечестно. Все размышляют, ищут аргументы «за» и «против», а у тебя заведомое мнение...

Я уж совсем было склонилась к тому, что это было бы нечестно, как вдруг в одно прекрасное утро мои мысли таинственным образом развернулись на 180° (сам по себе любопытный психологический феномен — другого такого случая в своей жизни не припомню).

«Как? — сказала я себе. — Ты всю жизнь — убежденная противница смертной казни. И это никогда не имело ни малейшего практического значения. И вот теперь тебе выпадает неслыханный шанс — возможность реализовывать свои убеждения!»

2

Первого ноября я первый раз пришла на заседание Комиссии. Позволю себе процитировать свою тогдашнюю дневниковую запись, поскольку все это имеет — при ретроспективном взгляде — далеко не только личное значение: «Посидела на Комиссии, послушала циника, но знатока дела Вайнера; проникновенные речи Левы Разгона: “Ах, друзья мои! Меня дважды в жизни освобождали досрочно. Это — ни с чем не сравнимо! Ни с чем!”; даже речи эмвэдэшника... подготавливающего для Комиссии дела, — и те мне понравились. И понравился маленький генерал МВД Вицин1. И, подойдя к нему после конца заседания, узнала я, что он знал Джана, — и лицо его осветилось, а у меня на глазах навернулись слезы. И поняла тогда я окончательно, что я должна продолжить дело Джана — ведь он говорил мне: “...Если бы я сумел хоть на каплю смягчить наш кодекс — я считал бы свою жизнь оправданной”. Он не сумел этого сделать. Я — единственная в нашей семье, кто может как-то продолжить это».

Вскоре началась война в Чечне. Я печатала в «Известиях» резкие статьи, подписываясь не просто именем-фамилией, как обычно, а добавляя — «член Президентского совета».

Десятого января 1995 года впервые присутствовала на заседании Комиссии уже как ее член: президент подписал распоряжение обо мне, возможно, не зная моей статьи в «Известиях»[1]. Я не думала, что он подпишет, а Е. А. Иванушкин (готовящий для нас бумаги) сказал, что он был на 80% уверен, что подпишет:

—  Потому что Борис Николаевич газету не прочтет: ему отбирают чтение...

Наша Комиссия была в точном смысле конституционной. Ее существование было обосновано двумя статьями Конституции Российской Федерации.

Ст. 50, ч. 3: «Каждый осужденный за преступление имеет право на пересмотр приговора вышестоящим судом в порядке, установленном федеральным законом, а также право просить о помиловании и смягчении наказания» (курсив мой. — М. Ч.).

Итак, любой осужденный за уголовное преступление гражданин России имеет право просить президента сохранить ему жизнь или смягчить наказание. Речь идет не о пересмотре или отмене приговора, а исключительно о милосердии. Неоднократно имея случаи убедиться, что наше общественное сознание почти не в силах уловить эту разницу, отсылаем к разговору «капитанской дочки» с не узнанной ею императрицей в повести Пушкина: «Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду? — Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия». Потребность общества и отдельных его членов в милосердии не зависит, в сущности, от государственного устройства — монархия это, республика или что-нибудь еще.

Ст. 89 — «Президент Российской Федерации: ...в) осуществляет помилование» (курсив мой. — М. Ч.).

Речь идет не о праве Президента — скорее о долженствовании. Поскольку просить о помиловании (т. е. в общем случае — уменьшении срока) мог каждый осужденный (а их в России постоянно было около миллиона), президент очевидным образом не мог читать каждое ходатайство — в этом случае у него не осталось бы досуга для исполнения других конституционных обязанностей.

В помощь главе государства при осуществлении конституционного долга была образована соответствующая Комиссия при Президенте России. Она играла роль его руки — помогала ему осуществлять его функцию.

В состав ее вошли люди, в большей или меньшей степени известные (в первом составе были С. А. Ковалев, Вяч. Be. Иванов) и ощущающие свою ответственность перед обществом — в отличие от невидимок-чиновников, ответственных только перед начальством. За несколько лет состав Комиссии менялся — принцип оставался неизменным: члены ее работают добровольно и бесплатно, исходя из сознания гражданского долга и своих этических презумпций. На службе — в администрации президента — и на зарплате состоял только один ее член — председатель А. И. Приставкин.

По решению Комиссии по каждому отдельному заключенному составлялся текст указа президента о помиловании или отказе в помиловании — и шел к нему на подпись. Понятно, что он должен был доверять Комиссии, готовящей указы за его подписью (следующий за ним президент, как известно, заявил на всю страну, что он доверяет только одному человеку — себе).

Каждого из ее членов Борис Ельцин утверждал лично. Помимо людей, хорошо известных всему обществу (Булат Окуджава, Аркадий Вайнер, Лев Разгон, священник Александр Борисов), в нее входили люди, известные достаточно широкому профессиональному сообществу, главное — обладавшие незапятнанной репутацией: такие как С. Е. Вицин, председатель Совета по судебной реформе при Президенте РФ, или М. М. Коченов — психолог-криминалист, сотрудник Института государства и права (лично для меня было важно, что он тоже хорошо знал и высоко ценил моего старшего брата). Благороднейшая личность этого человека стала еще более очевидной на его похоронах — оказалось, что когда-то он преподавал литературу в школе; пришли его ученики 60-х годов; они рассказали, что он в течение 30 лет неизменно собирал их в своем доме; пятидесятилетние мужчины не скрывали слез над гробом своего школьного учителя.

Стоит напомнить — в советское время право помилования принадлежало безличному президиуму Верховного Совета. Комиссия при нем состояла из заместителя председателя и секретаря президиума, Генерального прокурора, первых лиц Верховного суда, министерства юстиции, МВД — словом, к тому, кто обвинял, судил и исполнял наказание, поступали и ходатайства. После распада Советского Союза и принятия в 1993 году Конституции России, зафиксировавшей конец советской власти, осуществлять помилование стал российский президент. И он решил опираться в одной из своих важных гуманно-демократичеких функций на общественность, на независимых деятелей. Комиссия стала одной из — пусть и не самой существенной — опор становления демократии в России.

Мы заседали на Ильинке, будто бы в бывшем кабинете председателя Комитета партийного контроля Пуго, откуда вызванных «на ковер» порою уносили на носилках с инфарктом. Заседания шли каждый вторник, в 14 часов, затягиваясь порою до шести-семи вечера. Замечу, что почти не было случаев обычного российского социально-простудного заболевания — отсутствия кворума. Дела читали дома, всю неделю. Нам раздавали для чтения две папки — «голубую» и «зеленую».

В «зеленой» были дела тех, кто был осужден к смертной казни. Было принято на каждом заседании обсуждать не более 15 дел. Мы не готовили по ним указы, а только сообщали президенту мнение Комиссии, полученное в результате обсуждения и голосования. Эти дела президент просматривал сам и сам принимал окончательное решение, учитывая в той или иной степени наше мнение — и мнение других своих советчиков.

В голубой папке были дела отбывающих заключение; в разные периоды — разное количество, примерно от 400 до 150 дел. Каждое дело занимало две-три странички — это был экстракт из досье осужденного, подготовленный для нас сотрудниками Управления по вопросам помилования — подразделения администрации президента, главной функцией которого было «обеспечивать работу Комиссии по вопросам помилования» (там было, кажется, не менее 60 сотрудни- ков-юристов). Экстракт этот строился по четкой схеме, поэтому глаз быстро привыкал схватывать его содержание:

Имя-фамилия осужденного, год рождения, когда, каким судом осужден по какой статье, к какому сроку. Далее — «семейное положение»: наличие детей, возраст детей, наличие родителей и т. п.; был ли судим ранее, если был — все даты, статьи, сроки. Кем работал до ареста, как характеризовался. Самое важное — «состав преступления»: внятное резюме из приговора. Какую часть срока отбыл (например — из 12 лет, которые преступник получил за убийство приятеля в дикой пьяной драке, он отбыл 7лет и I месяц; в момент подачи ходатайства его детям — 14 и 7лет); как характеризуется администрацией ИТК. Например (списываю из того же реального дела): «...Характеризуется положительно. Режим содержания не нарушает. За добросовестный труд и примерное поведение 12раз поощрялся, переведен на улучшенные условия содержания, 3раза находился в отпуске с выездом домой. На замечания реагирует правильно. Общается с осужденными, характеризующимися положительно. Поддерживает связь с родственниками, оказывает им материальную помощь. Администрация ИТК ходатайствует о помиловании... Ходатайствуют о помиловании осужденный и его жена».

При любой неясности можно было взять дело, лежавшее в общей стопе тут же, на широком подоконнике просторного кабинета, почитать приговор, ходатайства и т. п.

Вообще человек имел конституционное право просить о помиловании хоть в первый день после приговора, но реально он получал какой-то шанс только во второй половине назначенного ему срока, ближе к концу. Мы дали Управлению по помилованию право отклонять просьбы тех, кто не отбыл половины (за исключением исключений, само собой) — поскольку еще нет оснований полагать, что этого срока ему оказалось достаточно и он более не опасен обществу. Ho конституционное право мы этим не нарушали, поскольку осужденный вправе подавать свою просьбу еще и еще раз. Иногда к просьбе присоединялась семья, ожидающая кормильца, — постарели родители, ждут отца или мать находящиеся в детдоме дети. Нередко сам осужденный, отбывая наказание пять, семь, десять лет в наших российских лагерях, где год, по моему убеждению, равняется трем (я изучала в течение нескольких дней места заключения в Канаде), тяжело заболел, стал инвалидом. Учитывая все это, но в первую очередь — степень опасности заключенного для общества, решала Комиссия — рекомендовать или нет президенту осуществить акт помилования. Это вопрос не юридический, а этический. Речь не о справедливости (как при пересмотре приговора), а, повторим, только о милосердии.

В Комиссии были люди разных профессий, разного жизненного опыта, разного психологического склада, с разной степенью жесткости подходившие к оценке личности каждого осужденного. Ho зато, как правило, это была точка зрения, не деформированная никакими привходящими, закрытыми от слушателя обстоятельствами.

Решения принимались прямым открытым голосованием, простым большинством голосов. При равенстве голосов «за» и «против» было решено брать сторону осужденного. На одно дело хватало двух минут, о другом могли идти споры по 20-30 и более минут. Ho любой спор мгновенно прекращался после голосования, яростные спорщики дружелюбно начинали обсуждать следующее дело. Это была демократия в действии. He знаю, где еще в тогдашней России она встречалась в таком чистом виде.

И никто почти вне Комиссии не представлял себе этой работы! Никто не интересовался ею; напротив, если кто-то незнакомый узнавал, что я — член такой Комиссии, вместо вопросов следовали советы: «Вот вы там убийц милуете! А надо...» — и т. д. Соотечественники не любознательны, но зато уверены, что в любом деле понимают лучше того, кто его делает; кажется, только для уходящего со своего поста президента они сделали таинственное исключение.

Лично мне с первых же заседаний стало ясно, что общего здравого смысла и некоторых моих предварительных представлений совершенно недостаточно — необходим опыт. Ho зато «коллективный разум» комиссии очень способствовал тому, чтоб этот опыт набирался быстрыми темпами: например, легко было уразуметь, что убийство свидетеля преступления —одно из самых тяжелых преступлений.

Бывали случаи, когда в течение обсуждения я, не стесняясь, три-четыре раза меняла свой взгляд на то или иное дело — каждое новое выступление коллеги казалось мне еще мудрее предыдущего!

Лишь у одного из членов Комиссии мнение не менялось никогда — А. Вайнер всегда произносил одну и ту же резолюцию: «Отклонить!» И я поначалу удивлялась — зачем же с таким взглядом на вещи идти в Комиссию по помилованию?

Вообще же на одни и те же обстоятельства мы могли смотреть по-разному: для юристов состояние опьянения, в соответствии с Кодексом, не служило смягчающим обстоятельством, для меня же, в соответствии с российским жизненным опытом, нередко служило.

Будучи не самым жестоким членом Комиссии, я неизменно голосовала против помилования торговцев наркотиками и тех, кто был повинен в убийстве детей.

Зато прослыла у наших мужчин (последние два-три года я была единственной женщиной в Комиссии) «защитницей насильников». Когда мужчины благородно не выказывали ни малейшего снисхождения к тем, кто был осужден за насилие и просил об уменьшении срока, я говорила:

—  Позвольте, сколько лет жертве? Шестнадцать? Зачем же она сама, по доброй воле, села в машину к трем пьяным мужикам?..

Или — две девочки, 15 и 17 лет, всю ночь пили в компании двадцати- и двадцатипятилетних. Под утро их в этой компании изнасиловали. Я поясняла сотоварищам, отдавая должное их мужскому благородству, что если этим девочкам некому было объяснить, что не надо пить со взрослыми мужчинами, — значит, они были обречены на то, что с ними случилось, — не в этот, так в другой раз.

Иное дело — девочки до 15 лет или те, кого затащили в машину или в квартиру насильно. Здесь я была против помилования.

Тяжело было читать дела совсем молодых людей, которые за кражу получали свои три года (приговоров в несколько месяцев, как в других странах, я вообще не видела ни разу). И когда после полутора лет они просили о помиловании и администрация свидетельствовала: «Общается с положительной частью осужденных», я всегда настаивала — «Парень выдержал полтора года — давайте отпустим его, пока не стал общаться с отрицательной частью заключенных!»

Почти всегда я настаивала на снисхождении к «афганцам».

Мне возражали: «Ho он же убил человека!» Возражала и я: «Ho мы же с вами его в 18 лет послали в чужую страну воевать! И научили только убивать».

3

Войдя в Комиссию, я считала необходимым увидеть собственными глазами положение в местах заключения. Ездила туда, в том числе в так называемые воспитательные колонии для несовершеннолетних. Прослеживая дальнейший путь некоторых из заключенных, столкнулась с тем, что юноша, освобожденный досрочно, вернувшись в свой дом, узнал, что его комната в коммуналке уже занята — и вполне законно — оборотистыми соседями. За много лет, до принятия закона о сохранении площади за заключенными, многие из освободившихся оказались на улице и начали на глазах равнодушного к ним государства новый путь в тюрьму.

He раз побывала в те годы в Бутырках — громадном следственном изоляторе, где столько лучших людей России XX века провели последние свои дни. Едва ли не сталактиты свисали с высоких закопченных ноздреватых потолков над лестницами и длиннейшими коридорами. Жарким летом 1995 года в женских камерах на 25 мест находилось по 70 человек. He знаю, как они там дышали, — когда надзирательница открывала, гремя ключами, камеру — обдавала жаркая волна. Спали по очереди. (Еще не был построен женский изолятор на Сходне). Многие ожидали суда уже по полтора года... Я спросила, нет ли у них таких просьб, с которыми я могла бы справиться. Вместо криков наперебой (а были все основания ожидать именно их) — все дружно вытолкнули вперед крохотную юную женщину с безумными глазами булгаковской Фриды.

—  Ей, ей помогите! Она 10 месяцев уже про своего ребенка ничего не знает!

Марина Перадзе в ноябре прошлого года (сейчас шел сентябрь) была задержана на Петровско-Разумовском рынке при попытке стащить у торговца джинсы. С ней был сын двух с половиной лет; ее задержали; сына у нее забрали. С тех пор сидит в Бутырках, ждет суда. Сведений о сыне с тех пор не имеет.

—  Несколько раз мы ей помогали в отделение милиции писать — не отвечают! — наперебой объясняли сокамерницы.

—  Он же у меня по-русски не говорит... — жалобно бормотала Марина, имевшая вообще все основания свихнуться за эти месяцы.

Я сказала ей твердо:

—  Марина, я найду твоего ребенка!

У меня просто не было другого выхода.

...Когда на второй день я разыскала следователя, он сказал, что прекрасно помнит дело, что он все, что требовалось от него, передал еще в январе, она тогда же подписала, т. е. могла выходить на суд хоть на следующий день...

—  Почему же она с января в Бутырках сидит?!

—  Суды перегружены... Я вас уверяю, опираясь на свой немалый опыт, что ей по моему заключению дали бы на суде не больше трех месяцев. А она их давно отсидела.

Следы мальчика обнаружились в известном многим Доме ребенка на Пятницкой. Я заранее выпросила у полузнакомых людей на несколько часов поларо- ид. Очаровательный темноглазый мальчик охотно пошел ко мне на руки, улыбался, пока нас фотографировали.

—  Чабука уже по-русски говорит, — похвастались воспитательницы, — а когда нам его передали — ни слова не знал. А мы уже не знаем, что с ним и делать. У нас до трех лет — а ему уже три с половиной почти...

С фотографией я помчалась в Бутырки.

Открыли ту же камеру. Te же глаза уставились на меня.

—  Марина, я нашла твоего сына!

Вот это была моя психологическая ошибка. Надо было ее как-то подготовить. Как она кричала!.. Это был не женский крик — скорее раненой волчицы.

4

С начала 1996 года — года президентских выборов — вокруг Комиссии началось подозрительное коловращение. Минуя нас, стали исполнять давние смертные приговоры.

В последние советские годы были расстреляны сотни людей. В первые же постсоветские — в 1992—93 годы — были отклонены соответственно только 5 и 4 просьбы смертников о помиловании. В 1994-м — 19. В 1995 году было расстреляно 86 человек... 15 марта 1996 года член Комиссии Jl. Разгон писал в «Известиях»: «Только за февраль текущего года были отклонены просьбы о помиловании 30 человек. Почему так торопятся те структуры, которые готовят для президента документы о приведении в исполнение смертной казни? Да потому, что, вступая в Совет Европы, мы должны не позднее чем через три года рассмотреть вопрос об отмене смертной казни, а до этого установить со дня вступления в Совет мораторий на исполнение смертных приговоров. Пока этот мораторий не установлен, лихорадочно работает машина, отправляющая людей на смерть. В большой мере это делается под напором правоохранительных органов, отвечающих за борьбу с преступностью». Ho среди смертников, подчеркивал он, нет наемных убийц, безнаказанно убивающих «политиков, финансистов и журналистов. Большей частью убийства — даже самые страшные — происходят на бытовой почве, как последствие пьянства и психической неполноценности. Будучи опасными для общества, они до конца жизни должны содержаться в условиях, и не пахнущих комфортом европейских тюрем. Ho количество смертников растет, их негде держать, и решение этой проблемы многие люди с высшим юридическим образованием видят в массовом отстреле накопившихся смертников: пуля стоит дешевле, нежели строительство тюрем...»

Тою же весной я была вынуждена выступить — тоже в «Известиях» — с большой статьей под названием «За широкой спиной президента», где подробно описала манипуляции чиновников вокруг Комиссии. Позволю вместо пересказа привести из нее обширные фрагменты — тем более, что после разгона Комиссии (совершившегося уже после Ельцина) текст как-то «освежился».

«Перелопачивание “человеческого материала” (речение Ленина, подхваченное Бухариным) в кремлевских коридорах, идущее вот уже несколько месяцев и, в лучших отечественных традициях, очень приблизительно известное и понятное обществу, привело недавно к созданию еще одного управления и еще одного начальника — Главного управления Президента РФ по вопросам конституционных гарантий прав граждан. Название обязывающее. 2 апреля сего года я имела возможность увидеть и. о. главы нового управления — А. И. Войков созвал совещание “по вопросу подготовки предложений Президенту о порядке применения акта помилования...”

...Почти все люди, собранные тов. Войковым, хотели одного — чтобы снова все было в одних хозяйских руках, без всякого там разделения ветвей-властей, без общественности этой никому не нужной — не 91-й, слава богу, год на дворе; нагулялись — пора и к дому прибиваться.

Вскоре стало ясно, что Комиссию предположено просто вернуть — или, если угадывать надежды, послать вперед — в советское время. А именно: в ее состав ввести, как раньше, руководителей правоохранительных органов. Ясно как день, что ни Генеральный прокурор, ни министры каждую неделю заседать в Комиссии не станут — будут присылать своих сотрудников. Впрочем, для “особо сложных” дел достаточно будет, возможно, собирать Комиссию несколько раз в году.

....Какая все-таки мерзость в том особом бюрократическом знании, которое передается из поколения в поколение российской власти — от “верных ленинцев” до администрации Президента свободной России ! Это — знание о том, что любой зауряднейший человек, прославивший свое имя лишь тем, что своевременно обеспечивал себе пересадку из кресла в кресло кремлевских и околокрем- левских кабинетов, всегда и заведомо заслуживает большего доверия власти, чем академик, профессор, писатель... Как пошло с ленинской конституции 1918 года, по которой любого университетского профессора можно было записать в эксплуататоры и сделать “лишенцем”, поскольку кухарка-то (наемный труд!) у него наверняка была, — так и читается в глазах каждого второго функционера заветная мысль: “А не объявить ли нам тебя, такого умного, лишенцем? Ты ж не кухарка, чтоб управлять государством!”

А ведь опыт размышления над проблемами преступления и наказания Льва Разгона и тов. Войкова несопоставим не только по объему — он измеряется в разных единицах. И что знает тов. Войков именно о душе человеческой по сравнению с Булатом Окуджавой? Или по сравнению с профессиональным психологом Михаилом Михайловичем Коченовым, чьи тонкие суждения нередко оказываются для нас особенно весомыми? Или с о. Александром Борисовым, который слышит исповеди сотен людей, в том числе и не слишком законопослушных, которых церковь называет заблудшими душами? Отчего же у новых назначенцев не возникло хоть минимального интереса к огромному опыту, накопленному в результате нескольких лет работы таких людей?

И. о. предстал человеком довольно грубошерстным, с глубинным, самому ему, пожалуй, и не заметным (а, может, наоборот? может, это-то он как раз в себе и ценит особенно, считая главным обеспечением своей плавучести?) неуважением к ближнему своему — тому человеку, который не его начальство. Сразу обнаружила себя повадка и хватка советского бюрократа, не изглаженная и даже не сглаженная в работнике аппарата Верховного Совета РСФСР послесоветским опытом — ни у Шахрая, ни у С. А. Филатова, ни на посту руководителя аппарата Думы. Перед нами оказалось нечто узнаваемое, не истертое из памяти о долгом советском времени (а как хотелось бы не освежать эту память!), то недовольно- бубнящее, то раздраженно-напористое, то привычно, нимало не чинясь, передергивающее факты и смахивающее со стола чьи-то контраргументы, то ухватисто берущее оппонента “на горло”. В каждой интонации — уверенность в полнейшей, какой даже и не бывает, своей безнаказанности и напротив — полное отсутствие сомнений в том, что он сам любого накажет...

...Хотелось бы пошатнуть эту уверенность. Задуманный нескромным чиновником широкий план отделения общества от защиты одного из важных конституционных прав есть антидемократическое действие. Оно идет вразрез, я полагаю, и с доминантой деятельности президента. Это понимают многие. И я надеюсь, что не останусь в одиночестве, препятствуя осуществлению масштабного бюрократического плана.

А проект был такой — чтобы ходатайства заключенных принимались — “только после положительного заключения органов исполнительной власти субъектов РФ” — тех территорий, где отбывается наказание. Типовой путь бумаг по кабинетам нынешней — как, впрочем, и вчерашней — исполнительной власти всем более или менее известен. И теперь представьте, что за судьбой своего ходатайства должен следить заключенный — так сказать, через ограду лагеря... Приговор выносится именем Российской Федерации. Почему же приговоренный и отбывающий наказание должен апеллировать к субъектам Федерации?

Ho и положительного решения, оказывается, будет недостаточно — оно должно быть еще согласовано с субъектом Федерации по месту постоянного жительства осужденного до совершения преступления! И вот тогда, если вспомнят в Княжпогостском, скажем, районе республики Коми того, кто много лет отбывает наказание в далеких от Коми местах (разумеется, при условии, что в руководстве района сидят все эти годы одни и те же люди и, как Сольвейг, дожидаются у окошка вести от бывшего земляка), и, зная особенности его личности, примут положительное решение да согласуют его с субъектом РФ по месту заключения, — тогда ходатайство попадет в отдел по помилованию. А не согласуют — не перешлют. И тем будет нарушена Конституция, которая, как известно, — закон прямого действия, и каждый осужденный имеет право обратиться с просьбой непосредственно к президенту».

Я писала, что президенту, вместо опоры на общественность, на независимых деятелей (или хотя бы остатков этой опоры), под предвыборный шум хотят подсунуть «служилых людей из структур власти и постоянно внушают, что только это и есть подлинная опора и что наш народ “правильно поймет” любое устрожение и ужесточение — вообще любую похожесть на прежнюю власть — и что это и есть борьба за электорат.

Мощный бюрократический слой напористо стремится сегодня обеспечить свои интересы, стремясь застраховать их от любого исхода летних событий. В определении стратегии они не нуждаются в аналитиках. Им хватает аппаратного инстинкта.

...Ради неустанного самообеспечения бюрократия ведет сегодня малопочтенную игру на наиболее темных сторонах российского сознания. Наши темноты хорошо знал и эффективно использовал Сталин; он сумел до предела сгустить эту тьму — потому она до сих пор не рассеялась, и мы слышим, как на улицах одобряют его действия, и видим, как сограждане несут портреты Сталина и детям дают нести...

...Интересная все-таки у нас страна — то все тянется, заволынивается годами, а то вдруг буквально в несколько недель выстраивается совершенно новая ситуация вокруг дела, которое как мало какое другое нуждается в том, чтоб его не запрятали от глаз общества и не решали по вертушкам столичных и региональных кабинетов.

Тут почему-то ни к селу ни к городу лезет в голову Салтыков-Щедрин с его старым чиновником, поучающим молодого: «Без взятки ничего не делай: руки не порть!»

И опять-таки начинает мучить любопытство — почему при постоянных стенаниях о всеобщей коррупции, о разрыве с президентом значительной части демократической общественности и т. д. избрано для разрушения звено, заведомо не затронутое коррупцией (может, это-то больше всего и раздражает?) и поддерживающее союз президента с интеллигенцией? Кто порекомендовал начать это разрушение? Кто ему способствует? С какой целью?

Почему вызывает возмущение управленцев число досрочно освобождаемых президентом из российских лагерей? Замышленные преобразования направлены на то, чтобы его резко уменьшить. А оно составляет 0,5-0,8% от всех заключенных — и это не считая ожидающих этапа в следственных изоляторах. В других же европейских странах оно колеблется от 5 до 15%...

Тогда разрушение Комиссии остановить удалось. Двухметрового роста товарищ Войков не только перестал быть и.о., но и само управление, которое он было возглавил, было упразднено.

5

В начале 1999 года в России расстрела ожидали 600 с лишним человек. Президент хотел, чтобы их судьбу мы решили за четыре месяца — кажется, речь шла о том, что к началу июня мы должны были прекратить применение смертной казни.

Повторю — мы никогда не рассматривали на заседании более 15 дел смертников. Превращать рассмотрение в конвейер никто из нас не хотел. Выхода, казалось, просто не было. И вдруг он нашелся. Приставкин предложил раздавать на каждом заседании каждому по 12 дел — с тем чтобы на следующем заседании каждый докладывал свои тщательно проработанные дела. А так как все досье по обыкновению находились тут же, перед нами, — любой из нас мог, слушая коллегу, уяснить то, что осталось неясным, просматривая досье...

Я все эти доклады делала письменно, на компьютере. Работа была изнурительная. Можно задать вопрос — а о чем, собственно, вы размышляли? Ведь выбор был только между пожизненным заключением и 25 годами?.. Какая, собственно, разница?

...Если человеку немногим более двадцати — большая. Если выживет — еще и семью заведет, выйдя.

Перескажу кратко одно из «моих» дел.

Павел К., в деревне Малая Кизня Дебесского р-на Удмуртии, не судим. Ходатайство о помиловании начиналось словами — «В своих преступлениях я виню только себя, только сам виноват во всем». В 19-летнем возрасте, в пьяном виде убил топором отчима, а затем ударил топором и мать, поджег дом и сеновал. В результате все сгорело и погибла мать. Сам же преступник «убежал к дому сестры, проник в дом через форточку. Уснул на кровати и был задержан в конце тех же суток в доме сестры работниками милиции» — т. е. скрываться не собирался и вообще плохо соображал. Из психиатрической экспертизы: «...после бани испытуемый употребил спиртные напитки, был в клубе... Затем с несколькими молодыми односельчанами, просившими у испытуемого выпивки, пришел к своему дому, просил у родителей с указанной целью спиртное, получив отказ, разбил в доме стекла...» Отчим отказал ему в такой форме: «Иди отсюда, козел!» Известно, что у нас в России страшней оскорбления нет... Да еще в присутствии пьяных приятелей. Кончилось двойным убийством.

Преступление он совершил в декабре 1992 года; уже шесть лет ожидал расстрела и мечтал о помиловании.

Я стала составлять для собственного уразумения дела его биографию — по его собственным ходатайствам и материалам нескольких психиатрических экспертиз. Отец умер, когда ему было три года, «я даже ладом не помню, каким он был. Воспитывался сначала одной мамой, которая ладом воспитанием не занималась, большинство жил у бабушки, пока она не умерла». Жестокий, пьющий отчим бил, попрекал. Бабушка «оставила мне в наследство хозяйство и немного денег. Ho родители это хозяйство продали, хотя оно было в хорошем состоянии. А деньги от продажи пустили в ход по своим усмотрениям и расплачивались со своими долгами. Когда я достиг совершеннолетия, отчим потребовал деньги, оставленные бабушкой, и купил у своих родственников дом. <...> Служить пошел с охотой, т. к. дома жить было очень плохо, и хотел служить в армии нормально. Ho так уж поступила моя судьба, что я убежал из армии. He вытерпел издевательств и притеснений старослужащих». Убежал не куда-то — пришел в свой же райвоенкомат; два месяца жил дома и работал в колхозе, потом отправили в новую часть, там с первого же дня его избивали; получил перелом грудины, а в это время его командованием части уже сняли со всех видов довольствия как «незаконно прикомандированного». Снова вернулся в свой колхоз. Работал добросовестно. «В военкомате сначала прикомандировали к себе, а потом вообще забыли меня, и я остался на деле и никому не нужным, ни дома, ни в военкомате. Вот и начались мои мытарства. От безысходности, безразличия стал иногда выпивать до потери сознания. В пьяном виде хотел покончить жизнь самоубийством, но ничего не вышло. Хотя и работал в колхозе, и помогал по хозяйству — отчим и мать, когда напьются, начинают ругать, упрекать, так, видимо, это все накопилось во мне, что я дошел до психоза в тот день. Да еще ребята подлили масла в огонь. Тоже взбрело им попробовать спиртное в этот день. Ну, и я дошел до предела. И не мог уже контролировать за собой, когда отчим появился откуда-то с топором. Вот я и сорвался.

Я не оправдываюсь, я хочу только объяснить, чтоб меня поняли.

...Вину полностью признаю, раскаиваюсь во всем, что совершил. У меня остались младшие сестры и братья, перед которыми я очень виновен и казню себя чем только могу. Я хочу искупить перед ними вину — помогать всем им и оказать поддержку материальную, работать хоть где и как, лишь бы они смогли простить меня...»

Получилась биография человека, который с пяти лет — после смерти бабушки — никому на свете не был нужен: ни родным, ни государству. Я доложила ее Комиссии. И просила, несмотря на несомненную тяжесть преступления, предложить президенту заменить смертную казнь не пожизненным заключением, а 25 годами. Была очень рада, что сотоварищи согласились со мной.

К июню мы все завершили. Каждому из активно участвовавших в этой четырехмесячной в высшей степени напряженной работе была вручена «Благодарность Президента Российской Федерации» — как положено, в рамке и под стеклом. После личного обращения президент писал: «Благодарю Вас за большой вклад в обеспечение деятельности Президента Российской Федерации по вопросам помилования и завершение работы по помилованию всех осужденных к смертной казни. Б. Ельцин. Москва, Кремль. 5 июля 1999 года». Равнодушная к любым формам государственного поощрения, я дорожу этой — текст стоит у меня дома на видном месте, напоминая о том важном моменте жизни, когда мои давние убеждения смогли реализоваться в действиях. Уже за одно это я благодарна своему президенту.

6

Уничтожение Комиссии после ухода Ельцина шло организованно, но не быстро: мы сопротивлялись. Это — особая тема, про нее надо рассказывать отдельно. Тогдашний руководитель администрации президента А. С. Волошин боролся за Комиссию не за страх, а за совесть. Я — живой свидетель и этого не забуду. Ho не забуду и поведения журналистов, помогавших топить Комиссию. По редакциям газет и журналов были разосланы в помощь борзым перьям досье по 300 страниц (один из журналистов по молодости лет вынул из дипломата и похвалился мне), начинавшееся гневным рассказом о том, как мы помиловали знаменитого Япон- чика. На деле его освободили в ноябре 1991 -го, а Комиссия была образована в начале 1992-го. Одной из самых омерзительных была статья Леонида Радзиховско- го, где он уверял, что Комиссия «штампует холодными руками» готовые решения (чьи же?..), поскольку ему, Радзиховскому, ясно, что за неделю физически невозможно прочесть 250 дел. С того момента любые самые правильные высказывания этого журналиста для меня не имеют никакой цены. Слово на общественные темы должно быть обеспечено честью говорящего или пишущего.

В конце 2001 года одним указом президента была распущена Комиссия, другим — ее председатель Приставкин назначен советником президента. Затем мы узнали, что будет 89 комиссий — в каждом субъекте Федерации такая комиссия назначается губернатором (I). Ho расстраиваться по поводу такого принципа формирования долго не пришлось — скоро стало ясно, что комиссии эти все равно никого не интересуют; сначала президент миловал в год несколько десятков человек (вместо 10—12 тысяч при Ельцине), в прошлом году, говорят (не проверяла), — ни одного. Ho А. Приставкин вскоре после своего назначения советником сказал с телеэкрана (слышала своими ушами, а то бы ни за что не поверила): «Можно сказать, что реформа помилования удалась». И не слыхать, чтобы в течение последних лет, наблюдая Россию без института помилования, он взял свои слова обратно.

Иногда встречаешь кого-то из ведающих нашими колониями — и они говорят: «Очень жалко, что нет больше помилования! Ведь приходил Указ президента — мы всех выстраивали и зачитывали! И говорили: ведите себя, как Иванов, — и вас президент тоже помилует!»



[1] В диссертации Д. О. Хан-Магомедова — сочувственные ссылки на работы С. Е. Вицина по системному подходу к изучению преступности.

[2] Статья начиналась прямым обращением к президенту: «Отвратительна ложь. Ложь от имени демократической власти — непереносима. Все остальное выдержать, кажется, можно. Борис Николаевич! Ведь вы же не любили нашу прежнюю государственную ложь? Или я ошибаюсь? Вы сказали весной 1992 года в своей речи в конгрессе США: “Мы не намерены больше лгать ни своим партнерам по переговорам, ни российскому, ни американскому, ни какому другому народу. С такой практикой покончено навсегда”. Конгресс США особенно долго аплодировал этим словам. А я так восхитилась ими, что написала целую статью, где говорила о том, как это важно, что “Ельцин заявил об отказе от лжи как от государственной политики не на домашнем каком-то совещании, а на весь мир. Это будут помнить. Это будут нам напоминать”.

Так “покончено навсегда” или начинается сначала?

Почему нам объявляют по государственному телеканалу, что чеченцы сами себя бомбят? Чтобы родителям снова стало стыдно перед детьми? Почему с такой легкостью порхает из уст в уста нестерпимо советская, то есть круто замешенная на полублатном жаргоне партаппаратчиков, аббревиатура «бандформирование»? Язык не все терпит. Нельзя сказать «подлосекция» (или «мерзоструктуры», как подсказал один коллега). Слово «бандиты» немного честнее. He беру под сомнение то, что за три года бездействия федеральной власти в Чечне скопилось немало преступников, но можно ли думать, что там воюют сегодня только худшие? Только бандиты? Нет, так не бывает. Когда война идет на своей земле, не могут не вставать с оружием в руках также и лучшие — те, кто еще вчера не хотел быть рядом с бандитами.

И вот мы их уничтожаем. Кто вернет маленькой стране (стране, стране — не региону, даже не “субъекту”, чего бы то ни было, недаром сказано, что Россия — страна стран) ее мужское население? И кто это так торопится заявить со значением, что из Чечни произошла утечка квалифицированной рабочей силы?.. Будем пополнять за счет других “субъектов”?

He надеются ли нас опять начать переучивать — говорить, может, и думать?». При Ельцине напечатать это — в «Известиях»!— оказалось возможным. Именно поэтому я и не вышла, замечу, из Президентского совета, а президент, зная мою точку зрения, не раз зафиксированную и на заседаниях Совета, меня из него не вывел — и даже ввел в еще одну президентскую комиссию.